Стокгольмский синдром - Гор Стэсс
Ей хотелось плакать. И совсем не хотелось за борт, хотя она всерьез опасалась этого.
Белые барашки разбивались где-то внизу, ударяясь о стальную обшивку большого корабля с именем одной из принцесс Диснея. Стоя здесь, почти что паря над волнами, она впервые за долгие полгода испытывала эмоции.
Ее новая жизнь началась в июле. В Сконе, среди красных домиков и отступающего к горизонту леса. И это было волшебной, но страшной сказкой и для нее самой, и для Саймона.
Саймон.
Она почти забыла звучание этого имени, оттого выдыхать его под косматыми звездами Финляндии, было странно, будто говорить с пустотой или звать покойника. Подумать только… Недавно умер ее отец — каким бы он ни был, — а в ее глупой голове только и мыслей, что о бывшем парне.
Саймон Хеллстрем.
Ей хотелось бы сказать: «Симме», но что-то внутри сопротивлялось настолько, что Майя почти до крови закусила губу. То, что начиналось как опасная игра, должно было закончиться поножовщиной. Это правило придумала не она, но сама жизнь в этих суровых шхерах [27]. И ей стоило бы забыть эту историю как страшный сон. Как трагедию, которой удалось избежать… Но воспоминания возвращались снова, сколько бы она ни топила их в алкоголе и ни заедала волшебными пилюлями.
Ей мерещились даже прикосновения его сильных пальцев, отчего ей хотелось причинить себе боль.
Боль.
Может, это заставит ее очнуться? Как тогда, в июле, когда она улепетывала назад, в столицу, выворачиваясь из загорелых рук с короткими, в мясо обрезанными ногтями, пропуская мимо ушей слова и роняя в песок капли крови из разбитого носа.
«Прости, детка…»
«Останься»
«Окей, вали! Пошла ты к черту!»
Оставшихся наличных ей хватило на автобус, а по приезде — хватило ума сменить телефонный номер, проведя остаток отпуска в Уппсале. Переносица была сломана, но в доме отца не принято было задавать вопросы.
Когда все пошло не так?
В какой момент его припадочная ярость перестала быть просто приправой к их странным отношениям? С какого дня начала прорываться еще и его жгучая ревность, помноженная на стимуляторный психоз?
Примерно с мая ее жизненное пространство сузилось до коробки его квартиры в Сольна, ее время шло по его хронометражу. И если раньше ей казалось, что его внутренней свободы хватит на них обоих, то при ближайшем рассмотрении выяснилось: Саймон очень даже зависим от совершенно прозаичных вещей.
Риталин. Алкоголь. Адреналин. Тестостерон.
Каждую из его зависимостей можно было синтезировать, впрыскивая куда-то между его неутомимых поршней, заводя этого киборга с линялой челкой, выталкивая его на новый уровень взаимодействия с миром.
Любил ли он ее?
По-своему — да. И она вполне органично вписалась в его собственную формулу счастья, благодаря почти безграничному ресурсу ее внутреннего отчаяния. В некотором смысле, Майя начала чувствовать себя чем-то вроде дополнения к Симме. Его аддоном адекватности. Частью его мира, отчасти, зависимой от его настроений. Сегодня он мог усадить ее к себе на закорки и полвечера записывать какие-то свои тексты неаккуратным почерком двоечника, а назавтра — стебать последними словами, доводя до слез и тут же извиняясь в своей привычной манере.
Резко и глубоко.
Любила ли она его?
Более чем, всякий раз откладывая самоубийство на потом, чтобы просто побыть с ним, задыхаясь от нежности. Влюбляясь заново то в его одухотворенное лицо, то в перекошенную яростью рожу, целуя его многочисленные шрамы и оставляя новые маленькие отметины на его теле, просоленном потом и морем.
Там, на ночной палубе, Майя улыбнулась сама себе.
Она не обиделась, нет.
Саймон всегда был опасно психоват, и какая-то травма была только вопросом времени — в его-то состоянии. Он просто перегнул палку. А она не почувствовала в себе ничего, даже отдаленно напоминающего инстинкт самосохранения. Только азарт. В следующую минуту после его вполне предсказуемого хука в ее лицо, она держала в руке нож, чувствуя себя способной причинять боль, словно Джокер в Аркхем Азилум. С той лишь разницей, что, в отличие от Хеллстрема, Майя не была под риталином.
А потом пришла боль, больше похожая на помехи в радиоэфире. Которая привела ее в чувство, будто показав эту картинку со стороны. Она была готова вестись на безумнейшие идеи его стимульнутого мозга. И какая-то часть ее сознания заходилась от ужаса при одной мысли об этом, пока она стояла там — одуревшая от вкуса собственной крови, першившей в носоглотке… В заляпанной красным футболке и с абсолютно влюбленными глазами Харли Квин.
Самая чокнутая жертва в мире.
И она исчезла. Хотя когда-то обещала ему никогда этого не делать.
Как же давно это было! То, что тогда не занесло песком, скоро занесет снегом. Бросая взгляд в прошлое, Майя понимала, что с того дня прошло уже достаточно дней, чтобы ничего и нигде не болело. Но этот свербящий в памяти момент истины — ее слепая зона, участок, нечувствительный ни к чему, кроме одной ей понятных маркеров и триггеров, — будто умножал прошедшее время на ноль. Сегодня, в ноябре, она будто стояла на пороге того пьяного июля, отплевываясь, пытаясь отдышаться и убегая от себя самой в который уж раз.
Саймон вылечил ее от патологической тяги к саморазрушению, но цена чудесного исцеления была слишком высока. Чересчур. Раньше ей никто не был нужен, а подробности собственного не слишком-то трагического ухода не вызывали у Майи особого душевного трепета. Она обставляла собственную смерть как обставляют комнату для гостей: здесь будет лампа, здесь — комод, а здесь — зеркало в прямоугольной раме.
Она почти отучила себя чувствовать. Саймон вернул ей эту способность, научив воспринимать жизнь заново — через боль, подчас, лишенную всякого романтического подтекста. Тупую и примитивную, саднящую и врывающуюся в сознание, как звук бормашины дантиста.
Даже его нежность была болезненной: выпуская ее из себя, он повышал ставки, срываясь при первом же удобном случае, наверстывая, наматывая на лопасти своего абсолютно чокнутого винта метры нервов и жил. И их симбиоз мог показаться чем угодно, кроме нормальных отношений.
Фрекен Нордин не хотелось вызывать такси. Ей хотелось спуститься пешком до самого Седермальма, избегая излюбленных мест туристов. Потеряться в уютных дворах старого района, чтобы дойти до дома новой, ей самой пока не очень знакомой тропой.
Потому что на старой остались следы ее Зверя.
Летом, вернувшись из Уппсалы уже в августе, она нашла замок вскрытым, а свое жилище — полуобитаемым. И черт с ними, с засохшими в стеклянном графине для воды розами и блевотиной, не до конца смытой из унитаза.
Он был здесь.
Судя по тому, что были съедены даже консервы — несколько дней. Может, неделю — если верить окуркам на подоконнике. И весь этот разведенный Хеллстремом бардак был чем-то вроде записки. Чем-то вроде большой размашистой надписи яркой краской: