Возвращение - Катишонок Елена
День ожидания, день любви и нежности. День под названием Мама.
Спала она безмятежно и крепко.
В поезде Ника ехала впервые (дачная электричка не в счёт), и поезд поглотил её полностью клацающим словом «плацкарта», откидывающимся столиком и сеткой на стене, куда можно положить книжку или кофточку. На окне трепыхались уютные занавески, в изголовье включался овальный фонарик. Сиденья поднимались, как крышка сундука, что нравилось тётке в тесном цветастом платье: она шумно погрузила в желудок сиденья два массивных чемодана, захлопнула крышку и села сверху, поставив локти на столик, а через минуту, спохватившись, повторила всю процедуру, чтобы достать из чемодана (клац-клац, плац-карта, клац-карта) необходимые вещи, последние клац-клац чемоданного замка. Рядом с тёткой сидел мальчик лет шести с плиткой шоколада, от которой он откусывал и медленно жевал, шумно втягивая вязкие шоколадные слюни. Когда тётка ныряла в недра сиденья, мальчик терпеливо стоял рядом.
Город махал вслед поезду развешанным на верёвках бельём. Трепетали флаги простыней, махали рукавами рубашки, праздничными шарами надувались наволочки. Город остался стоять, словно был одним длинным перроном, специально построенным для того, чтобы от него оттолкнулся поезд. Он двинулся медленно, нерешительно, как человек собравшийся уходить, мешкает у двери и хлопает себя по карманам, не забыл ли что-то важное.
Тётка-попутчица энергично протопала по проходу и вернулась уже не в платье, а в пёстром ситцевом халате. Согнала жующего мальчика, снова откинула крышку, но в этот раз извлекла авоську, полную разной снеди. На расстеленной газете появился румяный, несмотря на некоторую ущербность формы, пирог, из которого вываливалась капуста, банка с огурцами — воздух пронзил острый уксусный дух, — оладьи, ливерная колбаса, подтаявшая пачка масла, свежий батон…
— Я кому говорила, не ешь сладости! Горе ты моё…
Тётка послюнила платок и ловко, привычно стала стирать шоколадные потёки с лица мальчика; тот так же привычно, как делал бы всякий ребёнок, уворачивался. Добившись чистоты, тётка сунула ему кусок пирога. Вдавила в ломтик хлеба ливерную колбасу цементного цвета и вдруг спохватилась:
— Ох, что ж это я! Захлопоталась… Угощайтесь, не стесняйтесь; у меня всё своё, домашнее. Давайте знакомиться, ехать-то долго не ближний свет. Антонина я. Вы берите, не стесняйтесь. Вот огурчики, сама закатывала.
Не дожидаясь ответа, повернулась к мальчику: теперь у него были заняты обе руки, и он по очереди откусывал то от пирога, то от шоколадки.
— Ты что букой сидишь? А ну, скажи тёте, как тебя зовут?
Тот продолжал молча жевать.
— Эдик он, — горделиво пояснила тётка за него, — младший наш. Вот к бабе с дедом едем. К свекрухе моей, — прибавила доверительно. — Вы тоже в отпуск едете?
— Не совсем: у меня творческая командировка, — улыбнулась мама.
Ника изумилась не меньше тётки.
— Вот оно как, — уважительно вздохнула соседка. — Да вы угощайтесь, всё свежее!
— Спасибо; мы с дочкой собираемся в вагон-ресторан.
Утром Ника глотнула чаю, но съела только половину баранки с маслом — ожидание отбило аппетит. При виде щедрого стола у неё потекли слюнки, да и вид деловито жующего Эдика вызвал голод, однако слова «вагон-ресторан» оказали магическое действие.
— Сейчас? — спросила она.
— Рано, — поморщилась мать, — ближе к обеду.
— Когда ещё обед-то, — замахала руками Антонина, — вот она худенькая какая. Кушай, девочка, не стесняйся; успеешь до обеда проголодаться. Бутерброд хочешь?
Ещё как она хотела бутерброд! Но мама опередила.
— Боюсь, аппетит перебьёт. — Мамина улыбка чётко говорила: «не вздумай». — Пусть лучше почитает, освоится, — и кивнула на верхнюю полку.
Чтобы забраться на верхнюю полку, акробатических номеров не требовалось: хватаешься за штангу с опорами для ступней — и там. Эдик завистливо смотрел снизу.
Спрошу в вагоне-ресторане, решила Ника, зачем она… про творческую командировку. Почему мы не взяли ничего, хоть бы сушки. Запах еды дразнил аппетит. «Ещё котлетку, — уговаривала тётка, — ты же любишь!» Мать курила в проходе.
Вагон-ресторан оглушил голосами и бряканьем посуды, радио жалобно пело: «Что-оо день грядущий мне готовит?..» Одессу и Чёрное море день грядущий нам готовит, улыбнулась Ника. Люди вокруг ели и болтали, как будто сидели в гостях, а не в поезде. Наверное, в настоящем ресторане тоже так? Ника не бывала дальше столовки. На белых скатертях, упругих от крахмала, мелко подрагивали в такт колёсам судки с приправами, пепельница, приборы.
Мама не восхитилась официанткой в белом кокошнике и переднике с оборочками, сухо продиктовала: две солянки, бифштекс и блинчики с творогом.
— Пить что будете?
Узнав, что любимого тёмного пива нет, Лидия заказала себе кофе, Нике — лимонад.
— Красивая девушка, правда? — не выдержала Ника, когда официантка скрылась.
— Как кобыла сивая… Где ты красоту нашла?
— В нашем классе ни у кого такой толстой косы нет! И кокошник нарядный.
— Приплёт. И не кокошник, а наколка, чтобы волосы не падали в суп.
Иллюзия развеялась, и теперь Ника старательно отводила взгляд от официантки, боясь увидеть и фальшивую косу, которой только что любовалась, и сорокалетний возраст «девушки», безжалостно разоблачённый мамой.
— Наконец-то, — мама придвинула к себе тарелку, — такую за смертью посылать.
…Алик признался как-то: «Она требует, чтобы я всё рассказывал, а потом смеётся».
С Никой происходило то же самое: всё что ей нравилось, мать объявляла безвкусицей и безжалостно высмеивала. Диккенс — «сентиментальные сопли, как ты можешь его читать», любимое клетчатое платье — «такие носили гувернантки в небогатых домах», Инка — «девица кончит судомойкой, у неё на лбу написано». Понадобилось время, чтобы понять, для чего мать выносила уничтожающие приговоры. Разгадка была проста, как пуговица от наволочки: ни для чего, просто так. Она не читала Диккенса, клетчатое платье подарила тётка, Инку терпеть не могла — беспричинно, но стойко, и даже узнай она, что подруга, минуя стадию судомойки, стала врачом, усмехнулась бы скептически. Любопытно, что несмотря на нелюбовь к Инке, мать одобряла их дружбу: «Запомни: на фоне некрасивой подруги ты всегда будешь выглядеть яркой». Ей нравилось уничтожать — ядовитым словом, иронической улыбкой, красноречивым молчанием.
Алик прав: элемент предательства существовал, ведь слово «судомойка» взялось не из воздуха, а из её собственного рассказа об Инкиной семье, за него-то мать и зацепилась. Она находила уязвимое место, чтобы причинить боль — сестре, детям или подруге, по какой-то причине вышедшей из милости.
Первый в жизни вагон-ресторан остался в памяти жгучим вкусом солянки. Ложку обволокло рыжей плёнкой, во рту бушевал пожар. Блинчики после солянки показались пищей богов. За столом напротив шумела компания военных, они открыли шампанское. Лимонаду не удалось смыть вкус солянки, но шипел он не хуже шампанского.
Только чай помог избавиться от ядовитой солянки — или подействовала магия вагонного чая? Нику всё завораживало. Руки проводницы, унизанные ручками подстаканников, брусочки рафинада в голубых обёртках, тощие пачпокалечуки печенья в особой железнодорожной упаковке — самого обыкновенного, такое продают в любой бакалее но там печенье как печенье, неинтересное. Хозяйственная Антонина развязала баночку с вареньем.
Зато в туалете стало жутко: мокрый затоптанный пол с клочками газет, уходящий из под ног от качки, зловонный железный унитаз и волосы в раковине.
— На станции будет лучше, — неуверенно сказала мама.
На вчерашнего помощника делопроизводителя напала зевота. Ника боялась, что мама захочет спать на верхней полке, но та великодушно отказалась.
И во сне продолжался поезд: люди беспрестанно двигались по проходу, подстаканники дрожали на краю столика, жевал Эдик и лязгала дверь.
— Ли-и-да! — позвал кто-то громким голосом.