Мальчик из Ямы 3: Летные Часы (СИ) - Герко Гизум
Глава 17
Фотофиниш
Экзамены третьего курса я сдавал так, как сдают груз: по накладной, место за местом, под подпись принимающего. Расписание повисло на двери учебной части в первый понедельник июля и читалось, как график разгрузки: восемь позиций, сроки, фамилии. Я прошел по нему сверху вниз, не задерживаясь ни на одной строке дольше положенного, и если в этом процессе было что-то торжественное, то я его не заметил. Торжественность плохо переносит июль: жарко.
Навигация второй ступени легла без приключений. Прибор говорил, где я, расчет говорил, где я буду, и в кои-то веки оба сказали одно и то же. День, о котором нас предупреждали два года, на экзамен не явился: у него, видимо, нашлись дела поважнее, чем смотреть, как я вожу карандашом по карте.
Топливная автоматика прошла с похвалой. Преподаватель сказал «уверенно» и добавил еще два слова того же веса, и я, поблагодарив, неделю ждал счета: опыт весенней сверки инвентаря подсказывал, что похвала этой кафедры оплачивается получателем. Счет не пришел. Я выждал для верности еще три дня, проверил тетрадь, проверил доску объявлений и только тогда осторожно записал вывод: экзамен единственная форма похвалы, которая уже оплачена государством. Запись я сделал подробную, с датой, чтобы к четвертому курсу не забыть, где в этой системе бесплатно кормят.
Электротехника вышла «удовлетворительно», одной строкой, без обсуждения: фокусы мои там помнят и хранят при постоянной температуре. Я расписался аккуратно, как расписываются на границе чужого государства, и ушел, не оглядываясь. Замороженный фронт тем и хорош, что на нем не стреляют.
Теорию летного дела я сдал по своей методе, у которой к июлю накопилось столько лиц, что она могла бы выправить себе судовую роль. У формулы расхода было лицо второго борта. У поправки на плотность было лицо январской ночи. У тепловых режимов было два лица, оба недавних, и оба ответили за меня раньше, чем я успел открыть рот. Билет читался, как читается вахтенное расписание знакомой смены: не вспоминаешь, а здороваешься.
Принимал Кассель, и билета ему не хватило.
Он выслушал меня до конца, ни разу не перебив, что по его нормам расхода означало либо высшую степень внимания, либо полное ее отсутствие, и различить их не мог никто на потоке. Потом отложил мой лист и задал вопрос не из билета. Вопрос был про упреждение: как поступает пилот, когда решение надо принять раньше, чем прибор покажет основание для решения. По программе третьего курса такого не спрашивают, потому что по программе третьего курса такого не бывает.
Я ответил как есть. Что к этой минуте решение либо готово, либо нет, и если готово, то принимается оно, а прибор потом либо подтверждает, либо становится темой отдельного разговора.
— Годится, — сказал Кассель.
Он вывел оценку и развернул ко мне ведомость, чтобы я видел, что там стоит. Высший балл стоял там ровно и без оговорок.
— Оценка за курс, — сказал он. — Курс вы знаете лучше девяноста человек, и я это подписал. Про графу, если вам интересно, ничего не изменилось. Я ее не закрыл и не собираюсь: у меня нет для нее названия, а вычеркивать графу, не назвав, у нас не принято.
— Я помню, господин майор.
— Помните и правильно делаете. — Он собрал листы в стопку и постучал ею по столу, выравнивая край. — На четвертом курсе я вас уже не читаю. Так что предупреждаю сейчас, чтобы не пропало: если то, на чем вы летаете, однажды откажет, у вас не будет ни второго комплекта, ни привычки летать без него. Вы его не тренируете. Вы им пользуетесь. Это разные режимы эксплуатации, и второй короче.
Он сказал это ровно, как диктовал пределы, и вернулся к своим листам, а я вышел с высшим баллом и с фразой, которую в тот июль отнес к разряду преподавательского брюзжания и подшил без комментария.
Через месяц я вспомнил ее дословно и в правильном порядке слов. Кассель не знал, о чем говорил, и не мог знать. Он просто был хорошим прибором и показал то, что показывают хорошие приборы: не причину, а величину.
Устройство борта я сдавал последним, и это был единственный экзамен, на котором я поймал себя на том, что отвечаю не головой. Экзаменатор ткнул указкой в схему узла, который я в разных исполнениях перебирал руками раз двадцать, и руки ответили раньше памяти: правая сама сложилась под несуществующий ключ. Экзаменатор этого не заметил, а если заметил, то не подал виду. Оценку он вывел, глядя не в мои бумаги, а на мои костяшки, и я до сих пор не уверен, что именно он там прочитал, но прочитал, судя по оценке, правильно.
Метеорологию я сдал по учебнику, чем удивил сам себя: с погодой у меня отношения рабочие, без теории, как у грузчика с трапом. Оказалось, что если два года подряд решать, лететь или ждать, своей головой и под свою подпись, то учебник потом читается как протокол твоих собственных совещаний, только слог хуже.
Результаты всех восьми позиций стекались в учебную часть, и там их встречало окошко писаря. Писарь учебной части работал со скоростью, какую я до того видел только у механизмов: зачетка, разворот, штамп, роспись, следующий. Штамп у него бил ровно, с тактом исправного насоса, и очередь сдающих, сама того не замечая, подстраивалась под такт: зачетки открывались заранее, на нужной странице, локти прижимались к бокам. За две экзаменационные недели я прошел через это окошко восемь раз и слышал от писаря ровно одно слово, и то не в свой адрес. Второкурсник передо мной подал зачетку не тем разворотом. Машина встала. Писарь не поднял головы и не вздохнул. Он остановил штамп в верхней точке, как останавливают пресс, и сказал в пространство:
— Разворот.
Слово было одно, но коридор услышал его весь, до дальней двери. За моей спиной враз зашелестели страницы: очередь проверялась. Второкурсник исправился с почти строевой скоростью, штамп дошел до нижней точки, и больше машина не останавливалась до конца приемных часов. Мы с писарем за все восемь моих заходов не обменялись ни словом, и обоих это устраивало: хорошо налаженный документооборот отличается от дружбы только тем, что надежнее.
К середине июля хвостов у меня было ноль. Все дисциплины трех курсов стояли закрытыми, и в зачетке не осталось ни одной пустой графы. Документ с полностью заполненными графами внушает уважение и легкую грусть: с ним больше нечего делать. Его можно только хранить.
Ночи при этом оставались рабочими. Июль выдался на перегоны щедрым: узел гнал лом, реактивы и тару, смены не справлялись, и моя фамилия стояла в сетке подмен так плотно, что Румб, кажется, вписывал ее уже по памяти, не глядя в заявку. Я уходил вниз последней вечерней развозкой и летал короткими окнами, между экзаменом и сном, и часы шли следом, буднично, как идут за судном чайки: без приглашения и без благодарности. Касса моя за те же недели просела до обычного межсессионного дна, и до какого именно, я не считал: у денег в экзаменационный месяц одна дорога, вниз, и провожать их по этой дороге взглядом занятие пустое.
Про итоговый лист на этаже не говорили. Вместо этого на этаже говорили про сладкое.
Тотализатора у нас в общежитии не существовало. Это было установлено твердо, всеми заинтересованными лицами, и чем тверже устанавливалось, тем оживленнее шла подписка на добровольные взносы «на сладкое к чаю по случаю окончания учебного года». Взносы принимал Дэйв, в столовой, после ужина, и вел при этом книгу прихода сахара такой красоты, что Марк, изучив ее дважды, не нашел, к чему придраться, и это его заметно расстроило. Приход сходился с расходом, расход был обозначен как «сладкое личному составу», а то, что размер сладкого для каждого участника почему-то зависел от двух фамилий на будущем листе, в бумагах не отражалось. От бумаг никто этого и не требовал.
Этаж вносил дружно и в одну сторону. После июньской истории с койкой у окна наш этаж уверовал в бумажную школу, как веруют новообращенные: без меры и без разбора. Люди, месяц назад добровольно читавшие устав, теперь так же добровольно несли Дэйву взносы, и логика их была проста, как формула выслуги: раз кубрик умеет брать свое по бумаге, значит, и лист возьмет. Дэйв, принимая очередной взнос, иногда качал головой с выражением, которое я тогда затруднялся классифицировать, а зря: как выяснилось позже, это было выражение человека, наблюдающего, как весь этаж дружно встает к одному борту.