Мальчик из Ямы 3: Летные Часы (СИ) - Герко Гизум
Первогодки строили пирамиду, а плац, как знает всякий, кто по нему маршировал, тянет вниз сильнее, чем положено порядочному полу. Нижний ряд встал, средний залез, а на самый верх вскарабкался самый легкий, тощий, как антенна, раскинул руки и целую секунду был прекрасен. Потом нижний ряд медленно и с достоинством начал садиться, как садится на амортизаторы перегруженный борт, и пирамида легла на поддоны вся разом, мягким бутербродом, из которого во все стороны торчали сапоги. Палуба заревела. Ревели все, комендант тоже, впервые за вечер отпустив лицо, а верхний первогодок выбрался из-под своих и поклонился так, будто все было задумано с самого начала. Может, и было. Дэйв от восторга двинул меня локтем, и локоть у него был тяжелее всей гравитации плаца.
Перед хором я выбрался из ряда, пока пирамиду разбирали по сапогам, и вдоль стенки, за спинами, ушел за брезент к своим баритонам.
Хор выпустили последним, когда публика была уже красная, мокрая и добрая. Я стоял во втором ряду вторых баритонов и дышал в такт, как предписано. Хормейстер стукнул камертоном о колено, послушал его у самого уха, кивнул, и мы пошли. Пели что-то старое и долгое, про дорогу. Слов я не знал, мне и не полагалось: я вдыхал, где вдыхали соседи, держал, где держали, выдыхал вместе со всеми и смотрел поверх голов на ферму под потолком, где гудели лампы. А под конец вторые баритоны взяли низкую ноту. Взяли ее мои соседи, справа и слева, и нота пошла не через уши. Она пошла через ребра, снизу вверх, как идет через палубу гул работающего движка, когда стоишь над ним в одних носках, и встала где-то под горлом. Грудина у меня звенела, будто пел я сам, хотя из меня не выходило ничего, кроме воздуха по счету. С зимы я отстаивал в этом хоре свое наказание, и хору все это время было со мной нечего делать. Тут он впервые что-то сделал со мной сам.
Нота кончилась, а ребра еще гудели, как гудит противень, если по нему стукнуть, и я стоял с открытым ртом, из которого так ничего и не вышло, и не знал, куда деть руки.
После смотра хормейстер нашел меня за кулисами, пожал руку и поблагодарил лично, с чувством, при свидетелях. Формулировка была: «за надежность». Из всей студии персональной благодарности удостоился один человек, и это был человек, не издавший ни звука.
Война этой весной перешла в позиционную фазу, и я фиксирую это без подробностей, потому что подробности стали рутиной: пара ходов с его стороны, пара с моей, все в рамках правил с четвертого листа, все по расписанию, обе стороны укладывались в бюджет «цена нормальная» и не выходили за смету. Настоящее событие войны созревало не в ходах. Оно созревало в ведомостях, и вывесили его в последнюю пятницу весны.
Весенний срез рейтинга вешают на главной доске, у входа в учебный корпус, и обычно он интересует человек десять: тех, кто борется за верх, и тех, кто борется с низом. В ту пятницу у доски стояло человек сорок.
Я подошел, и мне уступили дорогу, что само по себе было докладом.
Верх листа выглядел так. Первая строка: Крас. Вторая строка: Форк. Разница между строками: ноль целых четыре сотых балла.
Отрыв, с которым он шел с первого курса, отрыв, которым гордились вслух его земляки и молча он сам, съелся за год. Я стоял и читал столбцы, из которых это число складывалось, и видел смешное, о чем никому не сказал: часть подъема мне обеспечил противник. Три факультатива, вписанные мне в наказание, легли в графу «дополнительная подготовка» полновесными баллами, и хоровая студия, где я дышу в такт, весила в этой графе столько же, сколько его тактическая секция. Он резал мне расписание, а нарезал характеристику. На войне по расписанию это, видимо, называется дружественный огонь.
Крас подошел к доске через минуту после меня. Посмотрел. Прочитал. Ничего не сказал, никому, и мне в том числе, только снял с листа взгляд так же аккуратно, как вешают обратно инструмент. Мы разошлись, не встретившись глазами, у нас это отработано.
За спиной у доски кто-то присвистнул, кто-то начал пересчитывать сотые вслух, и по гулу я понял, что с этой пятницы у нашей войны появились зрители.
Кампус еще не делал ставок. Кампус уже смотрел.
Глава 6
Коррозия
Последнюю лекцию года Кассель читал про коррозию.
Он вошел со звонком, как всегда, положил на кафедру журнал, мел и указку с резиновой нашлепкой, оглядел аудиторию, в которой за неделю до конца года сидело вдвое меньше народу, чем в сентябре, и никак это не прокомментировал. Отсутствующих он отмечал в журнале с тем же нажимом, с каким писал цифры: слышно.
Коррозия, сказал Кассель, любит два условия: влагу и неподвижность. Про влагу вам расскажет служба ангара, у нее это больная тема. Неподвижность вы обеспечите ей сами, причем бесплатно и с удовольствием. Металл, который работает, изнашивается. Металл, который лежит, гниет. Из этих двух видов смерти инженер выбирает износ, потому что износ можно посчитать, а гниль считать поздно.
Я записывал. Я вообще записывал за Касселем все, у меня к концу года набралась тетрадь, где его фразы стояли вперемешку с моими схемами, и разобрать, где чье, стало трудно. Он говорил про металл, но у него так выходило со всеми темами: он говорил про металл, а записывалось про жизнь.
Коррозия не событие, сказал он под конец. Коррозия расписание. У нее нет выходных, ей не положен отпуск, и этим она выгодно отличается от личного состава. Пока вы отдыхаете, она работает. Все, что вы оставите на лето без движения, к осени будет принадлежать ей. Вопросы.
Вопросов не было. Кассель кивнул, как принимают доклад об отсутствии происшествий, собрал свои три предмета и вышел за две секунды до звонка, единственный известный мне человек, у которого звонок был ведомым.
Я тогда еще не знал, что главную формулу года он мне уже продиктовал и что я запишу ее не в конспект.
Дальше была зачетная неделя, и о ней рассказывать почти нечего, потому что она прошла по плану, а то, что проходит по плану, не оставляет следов, только записи. Год закрывался. Я сдавал по графику, ровно, без подвигов и без провалов, зачет за зачетом, как проходят точки маршрута: отметился, доложил, следующая. Кто-то из потока горел, кто-то тонул, у доски объявлений висели списки пересдач, и возле них стояла очередь гуще, чем у нас в лучшие дни стояла за небом.
Меня в тех списках не было. Я в них даже не заглядывал, и это отдельная умная экономия: не тратить время на проверку того, чего не может быть. На Целине не проверяют, есть ли вода в сухой цистерне.
Зато я быстро понял другое, и вот это уже стоило денег. Пересдачи стояли в расписании там же, где летные дни. Кадет, у которого хвост, снимался с вылета сам, добровольно и с ужасом в глазах, потому что хвост в конце года весит больше неба. А снятый с вылета кадет это пустой борт. А пустой борт это дырка в заборе, и я по этой части был к концу года самым насмотренным человеком на потоке.
Очередь охотников за подменами, которая весной ходила за мной по пятам и копировала мой метод, рассосалась за одну неделю по экзаменационным аудиториям. Конкуренцию съела сессия, единственный противник за весь год, которого мне не пришлось обыгрывать. Я остался у доски заявок практически один, с бланками, заряженными с вечера, и брал окна одно за другим, как снимают спелое с ветки, пока остальные заняты уборкой хвостов.
Чужие пересдачи впервые в жизни работали на меня. Я летал на чужих двойках, и коэффициент их полезного действия был таким, что мне даже стало неловко. Ненадолго. Неловкость плохо переносит высоту.
Одну из этих подмен я запомнил в лицах. Кадет из второй группы, фамилию опущу из милосердия, поймал меня у столовой, держа в руках свою заявку на вылет, как держат билет на рейс, на который уже не успеть. У него была пересдача по теории поля, назначенная ровно на его летное окно, и он совершил поступок, который я оценил: не порвал заявку, не отдал ее приятелю, а нашел меня. Сказал: тебе нужнее, ты хоть долетаешь до конца. Я переоформил окно за одиннадцать минут, уже отработанным маршрутом, и успел к разбору узнать, что теорию поля он сдал. Получилась странная бухгалтерия: его двойка превратилась в мой час, потом исчезла сама, и в мире стало на одну двойку меньше и на один час больше. Если бы вся Империя работала с таким балансом, у нас бы летало вдвое больше народу.