Прапорщик 1914: Перед прорывом (СИ) - Градов Константин
Дёгтева ранило незадолго до конца, при трубе на бровке, когда он назвал «между два и три» и ждал разрыва, чтобы поправить.
Германская граната разорвалась ниже, у самой бровки.
Осколки взяли лицо.
Правый глаз вытек сразу. Скулу раздробило. Левым он видел.
Он не выпустил трубку и договорил в неё то, что начал, и назвал поправку, и поправка была верной, и только после этого сел на дно и стал ощупывать лицо.
Ощупывал он его левой рукой, медленно, как ощупывают чужую вещь, и первое, что сказал, было не про боль и не про глаз.
— Куст сбило, — сказал он. — Первый номер теперь не по кусту. Скажите Свиридову: первый номер — по расщеплённому бревну, а бревно теперь второе.
Ему сказали молчать.
Он замолчал.
Вынесли его на волокуше по той самой канавке подносчиков, отрытой заранее.
Носилки в эту канавку не входили. Волокуша вошла.
Счёт мне принесли днём.
Убито сорок два человека. Ранено девятнадцать. Из ста семидесяти одного, вышедшего утром, выбыл шестьдесят один.
Большинство убитых легли в ближнем бою, за поворотами, на первых шагах после угла. Остальные — под артиллерией в тылу и на бровке хозяйственного хода, когда поднялись встречать германцев, хотя им это было запрещено.
Я велел записать это разбиение отдельно и против каждой цифры поставить место.
Больше трети раненых были задеты своими же гранатами, брошенными обратно из-за угла. Этого счёта в двадцати листах не было; теперь он туда пойдёт.
Из ближнего круга не убит никто, и в этом не было ни справедливости, ни закономерности: их берегло то, что каждый стоял на месте собственного выбора. Сорока был при подноске, Зотов и Лыков — у машин, Михеев — в тылу. Шадрин стоял на гребне при трубе и трижды предупредил о новых группах раньше наблюдателя.
Тяжело ранен один: старший унтер-офицер Дёгтев Терентий Иваныч.
Гибли новые.
Загорулько убит на третьем повороте правого колена, гранатой.
Присяжнюк убит у второго провода, когда сращивал его после нового обрыва. Провод он срастил.
Тарабрин жив и не ранен.
Похоронная команда работала весь день и ещё половину следующего, и работала она вперемешку: своих и чужих носили одни и те же люди, потому что других не было и потому что лежали они вперемешку тоже.
Своих клали за лощиной, там же, где Белецкого, и на этот раз офицера среди них не было, и оттого не пришлось делать отдельной могилы, и я поймал себя на том, что подумал об этом с облегчением, и на этой мысли остановился.
Германских тел на нашем участке и перед ним осталось почти двести. Сколько они унесли, я не знаю: по хозяйственному ходу уносили под огнём и не всех.
Это были тяжёлые для них потери, и это не был разгром, и я не стану писать, что мы их разбили. Мы отбили частное наступление с ограниченной целью, которое они вели двумя ротами при двух лёгких батареях, и отбили его потому, что двое суток знали всё.
Донесение я подал в тот же день по форме двадцати листов: слева число, справа — кем и чем оно взято.
Против двадцати минут артиллерийской подготовки стояли показания пленного и журнал переговоров; против двух рот в хозяйственном ходу — захваченный приказ; против ста девяноста четырёх тел — счёт похоронной команды.
Арсеньев ответил в тот же вечер и ответил тремя строками.
Первая: удар отбит, участок цел, донесение принято.
Вторая: представления на отличившихся подать отдельным листом.
Третья, приписанная от руки и без всякой связи с первыми двумя: «Пополнения до дела не будет. Ни у кого».
Восемнадцатого вечером я сидел с двумя листами.
На первом стоял счёт.
На втором — остаток команды: сто двадцать два человека при двухстах пятидесяти по расписанию, офицеров двое.
Идти с этим — в какой бы день ни назначили.
Из четырёх партий оставалось две с половиной. Пулемётная часть уцелела почти вся, сапёров осталось семь, подноска тоже вышла из дела почти целой. Только здесь прежние поправки показали себя числом, а не словом.
Пополнения не будет ни у кого. Перед общим делом резервы стоят там, где их поставили, и ради одной отбившейся команды их не тронут.
До дела оставалось четверо суток.
Восстанавливать было некогда.
А идти всё равно придётся — тем же порядком и теми, кто остался. Из четырёх новых пунктов, купленных Белецким, три сработали безупречно.
Четвёртый — тот, где сказано множить время учебных замеров на два, — проверить было не на чем.
Он и не понадобился: нынче шли не мы.
Свиридов прислал вечером записку в одну строку — ту самую меловую манеру, только на бумаге: «Расход двести шестьдесят четыре. За три точки и промежутки. Считаю дёшево».
Он приписал ниже: «В феврале мне на такое не дали бы и сорока».
Это был весь его счёт по старой занозе, и другого он не предъявил ни разу.
К Дёгтеву я зашёл вечером.
Он лежал с забинтованной головой, и повязка закрывала правую сторону лица целиком, и левым глазом он смотрел в потолок, а когда я подошёл — перевёл его на меня и остановил там, где привык: чуть выше, в переносицу.
Говорил он с трудом: раздробленная скула не давала выговаривать половину звуков, и он это знал и оттого говорил медленно и коротко.
— Три экземпляра, ваше благородие. Один у вас, один у Турова, третий в ящике.
Я сказал, что помню.
— Ну, — сказал он, — стало быть, всё на месте.
Глава 22
Считать живых
Михеев читал список вслух.
Сорок две фамилии можно прочесть за несколько минут. Он читал сорок: читал не фамилии.
— Пилипенко Остап, землекоп, из-под Полтавы. Убит на выносе земли, шагах в двадцати от своей траншеи, с мешком.
— Осьмухин Иван, плотник, вологодский. Поставил девятнадцать рам. Убит на следующую ночь, почти там же.
— Присяжнюк Гавриил, телефонист, подольский. Убит у второго провода. Провод срастил.
— Загорулько Микита, землекоп. Убит гранатой на третьем повороте.
И так далее, и так все сорок два, и на всякой фамилии стояло, кто он был до войны, что он умел и где его убило.
Это была его собственная форма, и я узнал её сразу — она была моя: число в первой колонке, затем кем и чем взято. Он переложил её на людей.
Я слушал стоя, не садился и никого не отпускал. На это ушло время, которого у меня не было.
Слушали старшие партий и отделений, кто уцелел, и те из новых, кого вчера некуда было девать. Один молодой начал переступать с ноги на ногу; сосед тронул его за локоть, и он перестал.
Под конец Сорока вышел из строя, не спрашивая, стал рядом с Михеевым, и дальше они читали по очереди. Сорока спотыкался на отчествах, и оттого его строки слушались тяжелее.
Потом я понял зачем: у Михеева начал садиться голос.
Похоронная команда кончила к полудню девятнадцатого. Своих схоронили за лощиной, рядом с Белецким, в двух общих могилах.
Германцев схоронили отдельно, ниже по скату, и хоронили их те же люди: других не было.
Ветлугин вёл счёт обеим сторонам на одном листе, разделённом чертой, и под конец перестал различать половины. Назвал германское тело нашим номером, поправился, вычеркнул, снова поправился — и сел на бруствер, не в силах продолжать.
Его не трогали. Потом он встал и дописал.
В итоге вышло: наших сорок два, германцев сто девяносто четыре. Лист он подал неразрезанным, с чертой посередине; я велел переписать наших отдельно, а прежний сжечь.
Он спросил зачем.
Я сказал, что в донесение пойдут два числа, а в память людям — одно, и незачем им видеть, как эти два числа лежат на одной бумаге.
Наградные представления я писал ночью.
Писал я их по той же форме.
Против всякой фамилии стояло не «за храбрость и мужество», а что человек сделал, когда и при ком.
Против Присяжнюка: «Восстанавливал перебитый провод под огнём; провод срастил; убит на этой работе. Свидетель — унтер-офицер Тарабрин».
Против Дёгтева: «Корректировал огонь с бровки; после ранения договорил верную поправку». И два свидетеля.