Второй шанс для Лекаря. Том 8 (СИ) - Аржанов Алексей
Улыбаться при этом он не перестал, и по улыбке я опять не взялся бы сказать, о чём он думает. Только пальцы его, стучавшие по подоконнику, на слове «обман» остановились.
— Мнение Комитета я утвердил вчера, — продолжал государь. — Поручители ваши свободны, а с ними и вы. Камер-юнкер Ладомирский из службы выключен, и судить его будет Сенат. Дядя же его в этом деле, мне доложили, вёл себя достойно.
Кто доложил, я видел в аванзале своими глазами. Возразить государю мне было нечем, как и вчера Комитету, и я промолчал.
— Я сказал Бонапарту, что вы матушкин. — Он улыбнулся шире. — Матушка нынче утром напомнила мне об этом дважды. А теперь о деле. — Со стола он взял сафьяновый футляр и открыл его сам. — Военный министр представил вас по рапортам Якова Васильевича. Пултуск: триста девять принятых и восемнадцать умерших — эти числа я помню с Бартенштейна. И мост в Тильзите.
Передо мной на чёрно-красной ленте лежал тёмно-красный эмалевый крест с чёрной и золотой каймой, Владимир четвёртой степени, и к ленте был пришит бант из неё же. Владимира жалуют и за гражданскую службу, только бант к кресту пришивают одним тем, кто отличился в деле с неприятелем, и всякий офицер, как я знал, узнаёт такой крест с первого взгляда.
— Девиз у этого ордена — «Польза, честь и слава», — негромко сказал Виллие от стены. — Польза там стоит первой, Салтыков.
Полезным он назвал меня ещё на смотру у государыни. Выходило, что шотландец ничего не говорит зря.
Крест государь подал мне сам, и металл холодил ладонь. Поклонился я так, как учил меня перед Павловском наш француз Готье, низко и не торопясь.
— Благодарю, ваше величество.
— Это не всё. — Государь сел к столу и посмотрел на меня снизу вверх, как в Тильзите. — Чего ещё желаете, Салтыков?
Ради этого вопроса я и не спал всю ночь. Просить сейчас можно было чего угодно, хоть чина, хоть денег.
— Дозвольте просить за дело, — сказал я и подал ему лист со склянкой. — Здесь соль из ивовой коры. Делают её из нашей ивы, и хинной коры на неё не идёт ни золотника.
Государь прочёл мой лист до конца, потом поднял склянку к окну и долго щурился на белые иглы.
— Вы пишете, что к зиме хинной коры у нас не будет. — Он опустил склянку на стол. — Отчего вы так решили?
Виллие у стены шевельнулся, и я понял, что думает он сейчас об англичанах.
— Оттого, ваше величество, что её уже нет. Весенний привоз скуплен до последнего тюка, а осенний законтрактован вперёд. За наш запас нам вчера давали вдвое против цены. Вдвое купец платит только тогда, когда знает, что зимой продаст втрое.
— И откуда же он это знает?
— Купцы говорят, что слышали об этом в Коллегии.
Остальное государь договорил про себя, и я видел, как он это делает. Пальцы на столе замерли, а улыбка осталась на месте, только сделалась тоньше.
— Купцы у нас, выходит, знают раньше министров, — сказал он и посмотрел на Виллие, а потом снова на меня. — Пробуйте вашу иву, Салтыков. В госпиталях у Якова Васильевича и у матушки в Мариинской. К Покрову доложите мне сами, что вышло.
Дозволил он легко: ива казне ничего не стоила. Зато кору теперь станут считать во дворце, и для меня это было важнее креста.
— И ещё одно, ваше величество, ежели позволите. Переводчик Ключинский, старик, сказал Комитету правду, хотя ему сулили за ложь хлопоты о пенсии. Боюсь, теперь его за эту правду тихо выживут из Коллегии, и пенсии он так и не увидит.
— Вы и второе просите не за себя. — Государь улыбнулся, на этот раз, как мне показалось, по-настоящему. — Пенсию ему назначат, и полную. Старик сосчитал до четырёх, когда считать было опасно. — Он помолчал. — И последнее. Матушка ждёт от вас записку про карету для увечных. Она сказала, вы знаете, о чём речь.
— К Успенью записка будет у её величества.
Государь кивнул, и Виллие тронул меня за локоть. Аудиенция кончилась.
Крест в петлицу Виллие вдел мне сам, ещё на лестнице, быстрыми пальцами хирурга, и заговорил только в карете.
— Вы мне обещали молчать про англичан.
— И молчал, Яков Васильевич.
— Молчали, — согласился он. — Так громко, что государь услышал.
Записную книжку он достал тут же, вырвал листок и при мне написал на колене, крупно и разборчиво, хотя карету трясло.
— Робек почерка не прощает. — Он подал мне листок. — Отвезёте сами.
«Михаилу Михайловичу Робеку. Государь император изволил дозволить лекарю Салтыкову пробу ивовой соли в Мариинской больнице и в госпиталях. Я. Виллие».
Итак, крест у меня в петлице, а Кирилл Ладомирский пойдёт под суд Сената. Поручителей моих отпустили, и из города я теперь волен ехать, куда пожелаю. Пробу ивовой соли дозволил сам государь, и к Покрову он спросит о ней с меня лично. Только из того же кабинета за минуту до меня вышел в милости человек, который скупает кору, и тягаться мне с ним теперь придётся у государя на глазах.
В Мариинскую больницу я приехал во втором часу, впервые с того воскресенья, когда пристав увёл меня отсюда под караулом. Служитель у ворот снял шапку и согнулся передо мной чуть ли не до земли. Сиделки в коридоре расступились к стенам и все как одна уставились на мою петлицу.
Карл Фёдорович Мейер, старший наш лекарь, выбежал из аптеки с очками на лбу и обнял меня так, что очки съехали ему на нос.
— Голубчик! — Он отстранился и взял крест двумя пальцами. — Владимир, и с бантом! Выходит, и по-лютерански молитвы доходят!
Плетнёв покраснел до ушей и поздравил меня так тихо, что я едва расслышал, а потом сразу доложил про Филата. Парня уложили у окна, жар у него с утра стоял на тридцати девяти и шести, правое колено и щиколотка горели, а пульс держался за сотню.
Фельдъегерь Лыткин, которого мы неделю назад привезли сюда на щите, завидев меня в дверях палаты, дёрнулся, чтобы отдать честь. Ладонь я положил ему на грудь и мягко прижал обратно.
— Лежи, Елисей. Ещё три недели на щите, а там посмотрим.
— Так ведь крест, ваше благородие!
— Вижу. Лежи смирно, не то собьёшь шею, и всё, что мы с тобой сберегли на дороге, пропадёт.
Филат смотрел на меня со своей койки так, что было ясно: он ждёт пилы. Трубку я приставил ему к груди, чуть ниже левого соска, туда, где лучше всего слышна верхушка сердца. Тоны шли частые и глуховатые, а за первым тянулся мягкий дующий шум, похожий на долгий выдох сквозь сжатые губы.
Этого я и боялся. Хворь уже села на клапан, и против неё у меня были только покой да горькая соль, что лежала в кармане.
— Месяц лежать, — сказал я Плетнёву. — Не вставать, даже до ветру. Сердце у него сейчас воспалено, и покой ему нужен, как больной ноге.
— Месяц⁈ — Филат приподнялся на локте. — Барин, Парамон с меня…
— Парамону я плачу.
Соль я отвесил сам на больничных весах — двадцать гран — и развёл в половине кружки воды. Филат выпил, его передёрнуло, и он спросил, всегда ли барские лекарства такие горькие.
— Всегда, — ответил я. — И пить её будешь каждые три часа, днём и ночью.
Таблицу Мейеру я продиктовал тут же. Писать в ней надо было час приёма, жар по градуснику и пульс, а ещё какие суставы горят и не жжёт ли у больного под ложечкой. Последней графой шёл звон в ушах.
— Звон? — Мейер поднял очки на лоб. — От соли?
— Ежели соли в крови больше, чем надо, первым делом звенит в ушах. Тогда приём убавить на треть и звать меня.
Робек, главный наш лекарь, вошёл, когда Мейер дописывал последнюю графу, и посмотрел сперва на склянку, а уже потом на крест у меня в петлице.
— Поздравляю, Салтыков. — Он снял очки. — А это что?
— Соль из ивовой коры, Михаил Михайлович. Проба.
— На больных её величества. — Робек не повысил голоса, он никогда его не повышал. — Зимой я сказал вам, что защищать вас можно только бумагой. Есть у вас такая бумага?
Записку Виллие я подал ему молча. Робек прочёл её, перевернул и вывел на обороте «Дозволяю», а под этим словом свою фамилию.