Дверь в стене - Уэллс Герберт Джордж
Ни одна живая душа не видела того, что он сделал; он также был убежден, что никакая высшая сила этого не видела, ибо не верил в ее существование; и тем не менее случившееся его угнетало. Воспоминания не умирают – они всего-навсего истощаются, когда их не тревожат, однако, если их непрерывно тревожить, они крепнут и входят в рост, принимая разнообразные, подчас причудливые формы. Любопытное дело: поначалу Хилл не сомневался, что сдвинул пластинку без всякой задней мысли, но с течением времени он стал путаться в воспоминаниях и в конце концов уже сам не знал (хотя и уверял себя, что знает), был ли его жест таким уж непроизвольным. Не исключено, впрочем, что терзавшие его болезненные уколы совести возникли вследствие неправильного режима питания: завтрак, нередко поглощавшийся второпях, днем – булочка и лишь после пяти вечера, если находилась свободная минута, – перекус сообразно имеющимся средствам, обычно в каком-нибудь трактире в закоулке неподалеку от Бромптон-роуд. Порой он баловал себя трехпенсовыми или шестипенсовыми изданиями классиков, что, как правило, требовало временного воздержания от картофеля или котлет. Регулярное недоедание, как известно, с неизбежностью влечет за собой приступы самоуничижения, сменяющиеся эмоциональным подъемом. Но помимо этого, Хилл испытывал стойкое отвращение ко лжи, которое ему с ранних лет привил ремнем и бранью богохульный лендпортский сапожник. Насчет убежденных атеистов я готов решительно заявить одно: они могут быть – и частенько бывают – глупцами, людьми, нечувствительными к разного рода нюансам, ниспровергателями святынь, грубиянами и законченными негодяями, однако ложь дается им с великим трудом. Если бы это было не так и они имели бы хоть какое-то представление о компромиссе, они стали бы просто не слишком усердными прихожанами.
Вдобавок ко всему прочему, пресловутое воспоминание отравляло отношения Хилла с мисс Хейсман. Теперь, когда она выказывала ему явное предпочтение перед Уэддерберном, Хилл понял, что и сам увлечен ею, и в ответ на ее знаки внимания начал робко ухаживать за нею; однажды он даже купил букетик фиалок, сунул его в карман и потом смущенно вручил девушке этот подарок, уже утративший свежесть и полуувядший, в галерее, полной старинных железных раритетов. Проступок на экзамене отравил ему и другую радость жизни – обличение нечестности капиталистического строя. И в довершение несчастий случившееся отравило его победу над Уэддерберном. Прежде Хилл был убежден в своем превосходстве над соперником и злился только из-за отсутствия всеобщего признания; теперь же его душу разъедала мрачная догадка, что это превосходство – мнимое. Он попытался было найти себе оправдание в стихах Браунинга, но безуспешно. Наконец, движимый, как это ни странно, теми же побуждениями, которые толкнули его на бесчестную уловку, он отправился к профессору Биндону и без утайки рассказал ему все как было. Поскольку Хилл был стипендиатом, не платившим за обучение, профессор Биндон не предложил ему сесть, и юноше пришлось исповедоваться, стоя перед профессорским столом.
– Прелюбопытная история, – изрек профессор Биндон, собираясь с мыслями и гадая, как этот инцидент может отразиться на нем самом, и затем дал волю своему гневу: – История из ряда вон, так сказать. У меня не укладываются в голове ни ваш поступок, ни ваше признание. Вы из тех студентов… В Кембридже о таком даже подумать было бы… Да, полагаю, мне следовало это предвидеть… зачем вы сжульничали?
– Я не жульничал, – протестующе произнес Хилл.
– Но вы только что заявили обратное.
– Мне казалось, я объяснил…
– Одно из двух: вы либо сжульничали, либо нет…
– Я же сказал, что сделал машинальное движение рукой.
– Я не метафизик, я служитель науки и признаю только факты. Вам было запрещено сдвигать предметное стекло. Вы его сдвинули. Если это не жульничество…
– Будь я жуликом, – возразил Хилл с истерической ноткой в голосе, – неужели я пришел бы сюда и рассказал вам обо всем?
– Ваше раскаяние, конечно, делает вам честь, – признал профессор Биндон, – но не отменяет самого факта.
– Не отменяет, сэр, – ответил Хилл, в полном самоуничижении сдавая позиции.
– Но даже сейчас это создает нам уйму неприятностей. Экзаменационный список придется пересматривать.
– Полагаю, что так, сэр.
– Ах, вы полагаете? Само собой, его придется пересмотреть. И я не вижу способа пропустить вас, не пойдя на сделку с совестью.
– Не пропустить меня?! – вскричал Хилл. – То есть вы меня провалите?
– Таково общее экзаменационное правило. Иначе во что это все превратится? А чего еще вы ожидали? Вы же не хотите избежать ответственности за свой проступок?
– Я думал, что, возможно… – Хилл осекся, затем продолжил: – Вы меня провалите? Я надеялся, что, если расскажу вам все, вы просто аннулируете баллы, начисленные за этот тест.
– Это невозможно! – воскликнул Биндон. – К тому же это все равно позволило бы вам обойти Уэддерберна. Аннулировать баллы за тест! Ишь ты! Официальные правила ясно гласят…
– Но я ведь сам признался, сэр.
– В правилах ничего не сказано о том, каким образом должно быть выявлено нарушение. Они просто предусматривают…
– Это будет для меня полным крахом. Если я провалю этот экзамен, мне не продлят стипендию.
– Вам следовало подумать об этом раньше.
– Но, сэр, войдите в мое положение…
– Я не могу ни во что входить. Профессора в этом колледже – машины. Правила запрещают нам даже выдавать рекомендации студентам при их поступлении на службу. Я – машина, и вы привели меня в действие. Я должен…
– Это очень жестоко, сэр.
– Возможно.
– Если провал неизбежен, мне не остается ничего иного, как не мешкая отправиться домой.
– Это уж как вы сочтете нужным. – Голос Биндона слегка смягчился. Он понимал, что поступил несправедливо, и хотел подсластить горькую пилюлю, не отказываясь при этом от своих прежних слов. – Как частное лицо, – продолжил он, – я полагаю, что ваше признание существенно уменьшает вашу вину. Но вы уже запустили машину, и теперь ей предстоит следовать своим ходом. Я… я очень сожалею о вашем провале.
В приливе противоречивых чувств Хилл не нашелся с ответом. Он вдруг отчетливо, точно наяву, увидел перед собой изборожденное глубокими морщинами лицо старого лендпортского сапожника – своего отца.
– Боже! Ну и глупец же я! – порывисто воскликнул он.
– Надеюсь, – сказал Биндон, – случившееся послужит вам уроком.
Любопытно, однако, что, говоря это, они имели в виду не одну и ту же глупость.
Наступило молчание.
– Я хотел бы денек подумать, сэр, и потом я сообщу вам… ну, об уходе из колледжа, – сказал Хилл, направляясь к двери.
На следующий день место Хилла пустовало. Девушка в очках и в зеленом платье, как обычно, первой принесла новость. Она подошла к Уэддерберну и мисс Хейсман, когда те обсуждали представление «Мейстерзингеров»[118].
– Вы уже слышали? – спросила она.
– О чем?
– О жульничестве на экзамене.
– Жульничестве? – переспросил Уэддерберн, внезапно покраснев. – Каком именно?
– Тот препарат…
– Сдвинут? Не может быть!
– И тем не менее. Срез, который нам запретили трогать…
– Вздор! – воскликнул Уэддерберн. – Как бы не так! И как они это обнаружили? И кого подозревают?
– Мистера Хилла.
– Хилла?
– Мистера Хилла.
– Нет… неужто нашего непорочного Хилла? – продолжал Уэддерберн, приободрившись.
– Я в это не верю, – сказала мисс Хейсман. – Как они узнали?
– И я не верила, – ответила девушка в очках. – Но теперь я знаю это наверняка. Мистер Хилл сам пришел к профессору Биндону и признался.
– Подумать только! – покачал головой Уэддерберн. – Уж кто-кто, а Хилл!.. Впрочем, я никогда особо не доверял этим филантропам по убеждению…
– Вы совершенно уверены? – срывающимся голосом перебила его мисс Хейсман.
– Совершенно. Ужасно, не правда ли? Но, с другой стороны, а чего вы ожидали от сына сапожника?