Возвращение - Катишонок Елена
Крепко целую вас, мои родные…»
Всякий раз, когда тётя Поля читала письма с войны, она сдерживала слёзы. Удалось сдержать и в тот день, однако лицо стало мокрым — само плакалось, — и тётка досадливо смахивала непрошеную влагу, отодвигала ветхие листки, чтобы слеза не капнула на карандашные строчки.
Мама не плакала.
— Лидуш, ему бы сегодня исполнилось шестьдесят четыре года!
— Всего шестьдесят четыре… — медленно проговорила мама.
…На два года больше, чем мне сейчас. А тогда казалось: шестьдесят четыре — старик, вроде Деда Мороза. Алик вытащил сигарету и в который раз, уже привычно, пошарил под столиком: «ронсона» не было. Куда Зеп её засунул? Сколько дней его не было — три, четыре? Да нет, больше. То ли обиделся, то ли с женой помирился.
Алик научился чувствовать время, хотя долго по привычке вскидывал запястье, где раньше носил часы. Время стучало, тарахтело, гудело, звенело вокруг — за окном, над головой. По утрам хлопали двери, торопливо постукивали женские каблуки, тупо долбили лестницу быстрые мужские шаги. Ближе к полудню спускали и поднимали детские коляски, будто кто-то медленно бил по мячу. Нестройные детские голоса — вопросительная интонация или нудное хныканье — звучали сопровождением.
Улица просыпалась рано. Нетерпеливо гудели автомобили, вступал короткий авторитетный басок автобуса; пулемётной очередью выстреливал бур, которым вспарывали тротуар, перекрикивались рабочие. Смешивались, поднимаясь к небу, запахи: жирный и смолистый — горячего асфальта, удушливый — автомобильных выхлопов (Алик закрывал глаза и «видел» грязно-серые клубы дыма за машинами), привычно-горький — табачного дыма, когда рабочие присаживались на перекур. Он включал радио, и голос диктора звучал на фоне ровного гула взлетающего самолёта. Аромат растворимого кофе напоминал разбавленный запах асфальта — не только что уложенного, а твердеющего, со следами торопливых ног: едва уловимая смолка неведомого происхождения, менее всего кофейного.
…Дед не вернулся с войны. Фашистские оккупанты, которых он так яростно бил, убили его самого, но войну проиграли. И выходит, победителем оказался дед! Маленький Алик очень гордился его победой и не мог понять, отчего тётя Поля плачет — ведь если бы деда ранили, например, то его фронтовым товарищам было бы труднее драться? Стало ясно, почему солдаты, которых показывают в кино, бросаются в бой с перевязанной головой, и кровь льётся на гимнастёрку. Письма традиционно перечитывали двадцать второго июня, девятого мая и пятнадцатого октября, в день рождения деда. Тот раз, когда ему дали подержать открытку, был особенным: теперь у него тоже не было папы, как у мамы с тётей Полей, и навсегда запомнилась эта шершавая рыжеватая почтовая карточка с советским гербом и несколькими смазанными почтовыми штемпелями, с чётко выписанным дедовой рукой адресом. Герб и слова ПОЧТОВАЯ КАРТОЧКА соединял мостик: «Просмотрено Военной Цензурой». Ещё выше было напечатано «Посылается без марки». Потому что с войны, понял Алик, а на войне в киоске не хватает марок.
В цепкой, как липучая бумага для мух, детской памяти остались начитанные тёткой строчки — тоже не случайно: папы теперь не было у всех, и это уравнивало его со взрослыми настолько, что край пододеяльника больше не намокал. Алик не плакал о погибшем на войне дедушке — он им гордился и часто представлял себе, как тот пал смертью храбрых, вонзая штык в немецко-фашистского бандита; воображение рисовало именно штык.
В книжном шкафу нашлась книжка про войну: «Улица младшего сына». Прочитав, он помчался к Вовке. Тот уважительно присвистнул: «Толстая… Ты, что ли, всю прочитал?» Ника дала ему другую, которую читала в детстве: «Король Матиуш Первый», с печальным большеголовым мальчиком на обложке. С первых страниц буквы двоились и расползались, туманились; Алик очень боялся закапать страницу и понял, почему Полина, читая письма с войны, вытирала щёки. У Матиуша тяжело болел папа, и доктор… и доктор сказал… Он уткнулся в платок и не выпускал его из рук — из носа тоже текло, но оторваться не было сил, даже когда позвонили в дверь.
Мама говорила по телефону, дверь открыла Ника. Вместе с ней вошла чужая тётенька и тут же попятилась: «Я вам наслежу… Мне, собственно, Лидию Михайлец…» Ника крикнула: «Ма-ам! К тебе пришли», — и придвинула стул. Алик поздоровался, тётенька кивнула. Платок у неё на голове сидел немного криво, она то снимала, то надевала перчатки. Боится потерять, догадался он; сунула бы в карман, и всё. В дверях появилась мама. Тётка встала:
— Я хотела с вами поговорить.
Мама улыбнулась своей замечательной улыбкой — она сохранилась на портрете в чёрной рамке — и весело сказала:
— Наверное, сначала имеет смысл познакомиться?
Одна перчатка упала на пол, тётенька нагнулась. Она была толстая (мама учила, что нельзя говорить «толстая», надо — «полная), и когда выпрямилась, лицо её было красным.
— Я, собственно, касательно Виктора Борисовича.
Ника напряжённо смотрела в учебник. Алику не было никакого дела до неизвестного Виктора Борисовича, потому что Матиуша пригласили в гости иностранные короли.
— Вы из поликлиники? — вежливо спросила мама.
— Собственно, я… то есть да, мне в регистратуре дали ваш адрес, и я решила…
Тётка замолчала.
— Что же вы решили? — мягко продолжала мама. — Проведать меня на дому?
Гостья крепко держалась за перчатки.
— Вы… вот я вижу, у вас у самих дети, вот я и подумала…
Мама засмеялась обидным смехом.
— Поверьте, что ни регистратура вашей поликлиники, ни Виктор Борисович не имеют к этому никакого отношения. Ни малейшего, — повторила строго. — Как, вы сказали, вас зовут?
Алик точно знал: ничего тётенька не говорила.
— Я, собственно, Валентина… Валя, — растерялась та.
— Красивое имя, — похвалила мама, — такое… гладкое.
Мальчику стало не по себе за маму и за гостью, которая не знала, что делать со своими перчатками. Мама села к столу и закурила папиросу. Тётенька почему-то не садилась и вцепилась в перчатки, словно держалась за них.
— Вы, значит, курящая, — криво усмехнулась она. — То-то от него табачищем несёт, как от вас приходит.
Алик любил смотреть, как мама курит. Она держала папиросу, чуть отставив руку в сторону, и медленно выдыхала дым.
— Я так и не поняла, — рука не спеша потянулась к пепельнице, — что вы хотели мне сказать?
У Валентины-Вали покраснело лицо.
— Что ж тут, собственно, говорить, — она запнулась, — когда вы сами знаете. Человек он женатый, семью имеет, а вы…
Мама чуть нахмурилась и прикусила папиросу.
— Мне нет никакого дела до матримониального статуса моего лечащего врача.
Тётка нерешительно переминалась.
— А вы… может, вы бы к другому доктору?.. — Голос её звучал просительно.
— Не помню, — мама прищурилась, — не помню, чтобы я с вами советовалась.
— Вот вы как…
Сейчас она разорвёт свои перчатки.
— Вы, конечно, культурные… — тётенька стала совсем красная, — а я хоть и простая, собственно, женщина, только Виктору Борисычу законная жена. А не брошенка какая-то!
При чём тут брошка, удивился Алик.
— У вас, милочка, в голове полный раскардаш… Или вас ввели в заблуждение в регистратуре? Я не брошенка — я вдова. Попейте элениум, это помогает.
Она говорила в спину уходящей толстухи. Та, не оборачиваясь, толкнула дверь, ударившись, — дверь открывалась в другую сторону, — и стало так тихо, что было слышно, как мама дунула в папиросу; чиркнула спичка.
…Папиросы — куда они подевались? Мама покупала папиросы, и он предвкушал уже пустую коробочку с горьковатым запахом. А потом их потеснили — и вытеснили — сигареты, плоские и круглые, дешёвые, из которых высыпался табак, и дорогие — плотно набитые, без фильтра и с фильтром.
…Слово «культурные» люди произносили с такой интонацией, как будто обзывались. Эта тётка обзывалась не так обидно, как Вовкин отец, но Алик всё равно не понимал: разве плохо быть культурным? Он сначала подумал, что толстуха тоже культурная — боялась наследить, а потом зачем-то выдумала, что мама взяла её брошку. Он отгородился от разговора «Матиушем», но невольно прислушивался. Почему мама так строго разговаривала с Валентиной, а та даже не села, только крутила свои перчатки. Таким голосом мама часто говорила с тётей Полей.