Прапорщик 1914: Перед прорывом (СИ) - Градов Константин
Прошли мимо коновязи, где спал ездовой. Одна лошадь повернула к нам голову и переступила, и мы стояли, пока она не успокоилась.
Прошли мимо ямы с пустыми ящиками из-под снарядов, и Присяжнюк на ходу нагнулся, поглядел на маркировку и после, уже на нашей стороне, сказал, что ящики лёгкого калибра и что их там на две батареи.
Провода Присяжнюк начал читать сразу, как только мы вышли из хода в тыловую полосу.
Он делал это не глазами, а рукой: находил линию, вёл по ней ладонью до столбика или до кола, считал, сколько проводов идёт вместе, и шёл дальше. Один провод — это к наблюдателю или к посту. Два — к роте. Четыре и больше, да ещё связанные в жгут и подвешенные аккуратно, а не брошенные по кустам, — это туда, где живут постоянно и где боятся обрыва.
Он вывел нас по трём проводам к землянке, где не было ничего, кроме спящих: там жил старший команды связи, и три провода означали не штаб, а мастерскую. Мы долго лежали неподалёку, покуда Присяжнюк не сообразил, что провода эти не приходят, а уходят и вести надо не по числу, а по тому, в какую сторону натянуто.
Он объяснил мне это шёпотом, с досадой на себя. Это было единственное место за всю ночь, где пришлось решать: возвращаться или искать дальше. Я решил искать. Времени оставалось мало.
На исходе отведённого времени он нашёл толстый жгут.
Жгут шёл от второй линии назад, вдоль обратного ската, и уходил в дубовый молодняк, и в молодняке стояли три землянки, и над средней торчала печная труба, и труба эта не дымила, потому что дымить в мае ночью незачем, но была тёплая.
Присяжнюк потрогал её и показал две ладони.
Тёплая печь в мае значит, что в землянке сушат бумагу.
Сушат её, когда бумаги много и она нужна ежедневно, — там, где ведут журнал переговоров и держат всё принятое за сутки.
Лежали и считали, кто входит и выходит.
Вышел один. С ведром. К ручью.
Вернулся. Не заперся.
Дверей там не было. Полог.
Тарабрин и двое пошли к средней. Двое к крайним. Шадрин остался на тропе.
Я шёл третьим.
Взяли мы не того, кого искали.
Офицера там не было. Офицер был у соседей, и его ждали к утру.
Был телефонист. Один.
Телефонист сидел спиной ко входу, в наушниках, и не слышал нас за собой.
Тарабрин взял его сзади. Рта не зажимал: зажатый рот мычит.
Взял за горло и держал, пока тот не обмяк.
Не насмерть. По счёту.
Дальше пошла бумага.
Лампу не гасили. Если свет в щелях пропадёт, снаружи заметят.
Присяжнюк сел на его место. Надел наушники.
Послушал. Снял.
Показал пальцем вверх: работает.
Значит, спрашивать могут в любую минуту.
Он взял карандаш, лежавший у аппарата, и написал в журнале строку. По-немецки. Кривовато.
Потом объяснил на нашей стороне: написал то же, что стояло строкой выше. «Без перемен».
На столе лежал журнал переговоров. Толстый, в клеёнке.
Присяжнюк снял его первым.
Под журналом лежала папка с приказом и схемой.
Схему я узнал сразу.
Не по чертежу. По излому.
У моей перекидной был незапланированный излом влево: там Ковтун поставил раму криво, и её не стали переставлять.
Излом стоял на их схеме.
На ней были мои сапы.
Обе. Ложная и настоящая.
Настоящая — с изломами, с плацдармом, с обеими выброшенными вперёд ячейками.
Я взял это в руки и стоял с этим дольше, чем следовало.
Тарабрин тронул меня за локоть.
Мы вязали телефониста и уходили, и на этом кончилось наше везение.
В молодняке был второй.
Он спал в третьей землянке. Один из наших туда заглядывал и никого не увидел: тот спал за печкой.
Он вышел на воздух. По нужде.
И он нас увидел.
И он не закричал.
Он побежал.
Кричать было далеко, а до второй линии — близко.
Шадрин нагнал его в кустарнике и снял ножом, в спину под лопатку. Это было единственное, что мы в ту ночь сделали шумно: упавший человек в кустарнике слышен.
Шум продержался недолго.
Этого хватило.
Со второй линии окликнули.
Никто не ответил.
Окликнули второй раз.
Пустили ракету.
Обратно мы пошли не низиной.
Низина была прямая и наезженная, и по ней в эту минуту уже шли.
Обратно пошли левее, через ту самую старую сеть, которой воспользовались восьмого.
Сапёры валили колья на ходу. Подвязывать обратно было некогда.
Восемь человек прошли сеть сразу. Шадрин и Присяжнюк шли сзади.
Двое остались в проволоке.
Гренадер Малявин и сапёр Кочергин.
Кочергин валил кол и не успел выйти из-под сети, когда ударили с фланга. Его убило сразу.
Малявин остановился над ним. Стал поднимать.
Ему сказали идти. Он не пошёл.
Его убило второй очередью, той же машиной, там же.
Малявин — тот самый, что в правом колене кинул последнюю гранату почти себе под ноги.
Он крикнул. Один раз. Коротко.
Больше никто ничего не крикнул.
Пленного тащили втроём. Он был тяжёлый и уже пришёл в себя.
Он не вырывался. Он шёл.
Один раз упал и встал сам.
Потом сказал что-то. Никто не понял.
Позже, на переводе, он объяснил: просил не бросать его в проволоке.
Его и не бросили.
Бумагу нёс Присяжнюк, задний, и шёл позади всех, как было объявлено у проволоки.
Он дошёл.
Свою проволоку прошли в половине пятого. За четверть часа до света.
Михеев стоял у прохода с клеёнчатой книжкой.
Он отметил десятерых и пленного.
Против двух фамилий он ничего не поставил и книжку закрыл не сразу.
— Отмечать? — спросил он.
— Отмечать. Оба в проволоке, оба видены.
Он записал и это.
Переводили с утра.
Переводчик из штаба корпуса, я и пленный.
Пленный оказался понятливее переводчика в телефонных сокращениях. Он их писал сам, три месяца.
Он отвечал охотно и без торга.
Спросил только об одном: скажут ли о нём, что взяли спящим.
Я сказал, что напишу, как было. Он был не спящий.
К полудню всё было ясно.
Приказ был короткий и без единого лишнего слова.
Германцы называли это частным наступлением с ограниченной целью.
Цель стояла одна: срыть русские передовые работы на участке и отбросить нас на прежнюю линию.
Не прорыв. Не развитие. Срыть и отбросить.
Из этого следовало, что держаться они не собираются. Возьмут, разрушат, уйдут.
А значит, считать надо не на сутки, а на часы.
Все три пункта приказа сошлись с тем, что мы видели с одиннадцатого. В этом и было самое неприятное: бумага ничего не открыла. Она подтвердила.
Наблюдение давало то же самое, и давало неделю. Мы просто не сложили.
Первое: артиллерийская подготовка — не более двадцати минут.
Двадцать минут — это не бедность. Это расчёт: длинная подготовка на одном участке кричит всему фронту, где ты собираешься бить, а им этого было не нужно. Им нужно было срыть работу, а не открыть намерение.
В скобках стояло и второе: две лёгкие батареи.
Столько же насчитал ночью по ящикам Присяжнюк.
Он их видел ночью, в яме, мимоходом, и сказал об этом на нашей стороне, потому что его никто не спрашивал.
Это пошло в отдельную строку, а напротив поставили его фамилию.
Второе: главный удар — по стыку двух сап.
Не по голове. Не по плацдарму. По стыку — там, где перекидная выходит к соединению.
Место это они давно нашли и не переставали смотреть.
Третье стояло последним, и в приказе оно занимало две строки: одновременно с ударом по стыку — обход по нашему хозяйственному ходу.
Хозяйственный ход шёл низом, от кухонь к траншее. Им ходили с бачками. Его не считали позицией и потому не считали никак: он был короче всех, ниже всех и не имел ни одного пулемёта.
Они знали и это.
Я разложил перед собой схему из папки и свою, поданную в штаб корпуса.
Их схема была подробнее.
У меня на листе стояло два колена и плацдарм. У них — два колена, плацдарм, обе ячейки, стык, хозяйственный ход и отметка против него: «слабо».