Прапорщик 1914: Гнилая зима (СИ) - Градов Константин
Болото лежало по обе стороны ровное и белое, без единого ориентира.
Вот это и было главное, чего я не понимал в Петрограде, покуда чертил свои схемы.
Летняя пойма — читаемая местность. Вода блестит, кочка торчит, куст растёт там, где твёрдо; человек с глазом определяет проходимое за четверть часа. Зимняя — не читается вовсе. Снег ложится ровно и на воду, и на кочку, и на твердь, и разница между ними — в тех вершках, которых не видно.
Мерить нечего. Всё одинаково.
Я слез с подводы и прошёл двадцать шагов в сторону — просто чтобы попробовать, — и на восемнадцатом провалился по колено там, где снег был ровно такой же, как везде.
Возница, старый обозный солдат, наблюдал за этим без всякого удивления.
— Тут, ваше высокоблагородие, куда ни ступи. Он держит-держит, а после и не держит.
— По чему различаешь?
— А по палке. — Он показал: обыкновенная жердь с зарубками. — Тычешь. Где на две зарубки вошла — иди, где на четыре — не иди.
Я взял у него палку и попробовал сам, и он был прав: разница читалась только через удар, через сопротивление руки, и никак иначе.
Так я узнал, что на этой местности единственный прибор — жердь, а единственный способ снять её на карту — идти и тыкать, и всякий шаг стоит времени, которого перед атакой не бывает.
Нога между тем была мокрая до колена, и это оказалось не неудобством, а сроком.
Мокрая нога на морозе даёт человеку полчаса, много час. Мы поворотили назад и на полуверсте нашли землянку дорожной команды; там чужой ефрейтор, не спросив ни чина моего, ни фамилии, снял с себя сухую портянку и отдал мне, а мою повесил над печью, где висело уже четыре.
Я сидел у этой печи, сушился и глядел на четыре чужие портянки.
Светлого времени в декабре тут часов семь. Два из них я потерял на двадцати шагах в сторону.
Обсохнув, я взял у возницы его жердь — он отдал неохотно, но отдал, — и до сумерек ходил с нею по краю болота, тыкая через каждые пять шагов и записывая, на сколько зарубок вошла.
Вышел сто пятьдесят один промер на полверсты: первый у края и дальше через каждые пять шагов.
Из них вышло то, чего до меня тут не считал никто: твёрдого — то есть держащего человека с грузом — на этой полуверсте оказалось около трети. Прочее держало пустого или не держало вовсе, а границы между тремя этими состояниями шли извилисто, как трещины на льду.
Проходимая трасса через такое болото есть. Но она не прямая, она вдвое длиннее прямой, и найти её можно только жердью, шаг за шагом.
Я подсчитал заодно, сколько возьмёт разметка одной трассы длиною в версту: при двух людях с жердями — четыре ночи; при десяти — одна, ежели они умеют и ежели им не мешают.
К вечеру того же дня я сообразил и вторую вещь, поважнее первой.
Корка держит не оттого, что мороз крепок. Она держит по сумме холода, набранной за все дни, и по тому, когда лёг снег: если снег выпал до морозов, он ложится на болото одеялом, и мёрзнет под ним вдвое медленнее обыкновенного; если после — берёт вдвое быстрее.
Здесь снег лёг до морозов. Стало быть, корка тоньше, чем подумаешь, глядя на градусник: пол-аршина, от силы аршин, — а глубже торф стоит талый, и до дна это болото не промёрзнет и к весне.
Оттепель же — а оттепели тут случались через день — съедает и то, что успело схватиться.
Я записал это и поставил рядом вопрос, на который ответа у меня не было: как объяснить командиру роты, что мороз в двадцать градусов не ручается ни за что, если он этой ротой идёт нынче ночью.
Немецкие позиции мне показали назавтра, с наблюдательного пункта, в стереотрубу.
Я привык к окопу, врезанному в грунт. Здесь врезаться было некуда: вода под ногою. И потому немцы не копали — они насыпали.
Вал шёл на сколько хватало глаза, аршина в два, а местами и в три с половиной, и виден был издали не оттого, что высок, а оттого, что на белом. Мне объяснили, что вал этот стоит на бревенчатом основании: положили брёвна прямо на болото, а на них насыпали землю и одели её изнутри и снаружи досками и брёвнами.
Двадцать восемь вёрст такого вала.
Я стоял, смотрел на него и считал, во что он им обошёлся: сколько брёвен на версту, сколько подвод, сколько рабочих дней. Считалось плохо — данных не было ни одного, — но порядок выходил такой, что стало понятно: строят с осени пятнадцатого, год с лишним, и строят не спеша — их никто не гнал.
А перед валом лежал ров, и перед рвом — проволока: шесть рядов кольев, как мне сказали на пункте, потому что сам я под снегом не насчитал бы и трёх.
К Одинцову я приехал на третий день и понял с первой минуты, отчего инженерный полковник послал меня к нему последним.
Полк стоял на Олайском направлении, штаб — в мызе на песчаной гриве, единственном сухом месте на две версты кругом; от мызы осталась половина, вторая ушла на дрова ещё в прошлую зиму.
Одинцов был лет сорока пяти, широкий, с обмороженным когда-то и оттого тёмным лицом. Он вышел ко мне сам, посмотрел на меня и сказал вместо приветствия:
— Так. Стало быть, автор.
Слово «автор» он выговорил так, как выговаривают чин, к которому не имеют уважения.
— Подполковник Северцев, — назвался я, хотя он это знал и без меня. — При комиссии.
— Знаю, что Северцев. — Он повернулся и пошёл в дом, и я пошёл за ним. — Книжку вашу знаю наизусть. Хотите послушать?
И, не дожидаясь ответа, прочёл мне на память третий раздел — весь, слово в слово, включая примечание мелким шрифтом.
Читал он ровно, без выражения, и на середине я понял, что это не насмешка, а нечто другое, чему я тогда не подобрал имени.
— Точно, — сказал я, когда он кончил.
— А то. Я по ней две сотни человек учил. С октября.
Он сел, показал мне на другой табурет и разложил на столе то, чего я никак не ждал увидеть: собственные конспекты — семь тетрадей, переписанных писарской рукой, с моими схемами, перерисованными от руки и подсиненными химическим карандашом.
— Вот. Это мы вашу книжку разложили на уроки. Двадцать один урок. По уроку в день, кроме воскресений.
Я перелистал одну тетрадь. Работа была сделана лучше, чем сделал бы я сам: то, что у меня шло сплошным текстом, у них было разбито на шаги, и против всякого шага стояло, кто что делает.
— Кто это разбивал на уроки?
— Я и подпоручик Небылицын, покойный.
Он сказал это без нажима, ровно, и стал вынимать из тетрадей закладки.
Закладок было много.
— Теперь смотрите, где ваша книжка нам врёт, — сказал Одинцов. — Не сердитесь, я по порядку.
И пошёл по порядку — и это был самый неприятный и самый полезный час за всю мою службу при бумагах.
Первое: расчёт времени на устройство прохода в проволоке. Мой — двадцать две минуты на группу из шести человек. Их проверенный — сорок минут и до часа.
— Ножницы наши хороши, спору нет. Варежка казённая, о двух пальцах, работать в ней можно, — сказал Одинцов. — Покуда она сухая. А к третьему ряду она мокрая, шерсть леденеет, и палец в ней не гнётся. Голой рукой возьмёшься за железо — прихватит за минуту. И проволока, схваченная льдом, звенит на всю округу.
Второе: интервалы движения. У меня — восемь шагов между людьми. У них — четыре, оттого что в темноте по ровному снегу человек теряет соседа мгновенно и потом идёт куда попало.
Третье он не стал говорить, а бросил на стол моток — верёвку сажен в двадцать, с узлами через равное расстояние, обмёрзшую и оттого стоявшую кольцом, как обруч.
— Вехи ваши, через двадцать саженей. За ночь их заносит, а какие торчат — те немцу на белом видны лучше, чем нам. У нас и халаты белые есть, шиты тут же, из бязи, — счётом на две роты. На полк не хватит, а вехи белыми не сошьёшь. Мы тянем вот это по трассе и идём, держась рукой. Узел — сажень. Ваша книжка про верёвку не знает.
Четвёртое: как подаются команды.
В книжке у меня было написано «по счёту старшего». Одинцов показал мне, что на морозе счёт вслух не работает: голос не идёт, а слушающий не слышит из-за башлыка. У них считали ударами по прикладу.