Казачий повар. Том 2 (СИ) - Б. Анджей
Тогда Чуруна что-то зашептала Дянгу на ухо. Видать, хитрый Иван её всему обряду уже обучил, до того как свататься.
— Курочка моя у очага сидит, рукоделием занята, — запинаясь, повторял за дочерью Дянгу. — А кочеток ваш, сам каков? Не заклевал бы?
Иван выпрямился во весь рост, положил руку на сердце.
— Я, Иван Терентьев, казак Иркутского полка, буду Чуруну любить и жаловать, ничем не обижать, беречь пуще глазу. Слово даю.
Дянгу поглядел на него долго, потом перевёл взгляд на меня:
— Казак видный, Дянгу не спорит. Но у орочей так не бывает, чтобы просто так дочь отдать. Калым платить надо.
— Что просишь? — спросил я.
— Две лошади. И шкуру соболью на свадебный халат Чуруне. Есть обычай: невеста к жениху идёт с посохом оногда, чтобы духов отгонять. И калым нужен, чтоб знали, что дочь Дянгу не задаром отдаёт.
Я переглянулся с Иваном. Тот кивнул.
— Согласны, — сказал я. — Две лошади и соболь. Свадьбу через месяц играть?
— Через месяц, — кивнул Дянгу. — Ты скажи, Иван, настаиваешь, чтобы Чуруна по вашему обряду косы плела, с подружками прощалась?
— Не настаиваю, — ответил Терентьев. — Мы по-нашенски её просим, вы по своему её и отдавайте.
Дянгу протянул руку. Иван ударил по ней. Рукобитие произошло, а значит, сватовство удалось.
— Теперь всё, — сказал старик. — Чуруна твоя, казак. Считай, просватана.
Чуруна, услышав это, расцвела, поднялась от очага, подошла к Ивану. Дянгу передал ей обратно папаху и, по казачьему же обычаю, девушка надела её Терентьеву на голову. Иван просиял, взял её за руки.
Мы выпили чаю с каймаком, поговорили о том о сём. Дянгу рассказывал, как сам женился, какой калым платил, как Чуруны мать посох оногда несла и три раза вокруг очага обходила, прежде чем в дом к нему войти.
— А ты, — обратился он к Ивану, — не обижай. Чуруна добрая, нежная, как её мать. Если обидишь, Дянгу твою тень в лесу похоронит.
— Не обижу, — твёрдо сказал Иван.
Возвращались в лагерь уже затемно. Иван шёл и улыбался во весь рот, как мальчишка.
— Ну что, дружка, — подмигнул он мне. — Теперь твоя очередь.
Я только отмахнулся. До сватовства ли мне, когда Умка считай и есть моя жена. Первая душа, мать её растак. Впрочем, мысль сделать всё правильно и по традиции засела где-то глубоко и не отпускала.
Спокойная и тихая жизнь в лагере продолжалась. По большей части я был свидетелем того, как развивались отношения между Агафьей, Федей и Гришей. Не в том смысле, что специально, из любопытства, отирался где-то неподалёку, но всегда так выходило, что я работал на улице, когда ребята приближались к землянке вдовы Татиной.
Федька, коренастый и тихий добряк, ухаживал за Агафьей по-простому. То дров подвезёт к старообрядческой части лагеря, то рыбы свежей принесёт, то просто подойдёт, постоит рядом и уйдёт, счастливый. Агафья сначала дичилась, но потом привыкла, стала ему улыбаться, могли даже словом перекинуться.
Гришка же, умный и статный, с мрачным огоньком в глазах, действовал иначе. Он пришёл к Агафье с подарком. Принёс красивый платок из тех трофеев, что мы когда-то у речных пиратов взяли. Платок был шёлковым, с золотой нитью, и для здешних мест был неслыханной роскошью. Агафья приняла его, покраснела, но глаза её засияли.
Гришка говорил с ней свысока, немного покровительственно, но она, казалось, этого не замечала. Мне было не с руки вмешиваться, так что я старался уйти подальше, когда Григорий приближался к землянке вдовы Татиной.
Федька тоже видел всё это и молча страдал. Ничего не говорил, только в работе искал утешение. Его мне было жалко, да и дружили мы с ним куда дольше, чем с Григорием. Так что мы с Умкой всё чаще вечерами приглашали Федю к себе. Вместе пели грустные песни, болтали о том и сём.
Фёдор как-то попросил Умку помочь ему советом, но та ответила просто: «Дай Григорию всё испортить». Федька поначалу не поверил анкальын.
Но как-то вечером, когда казаки собрались у большого костра, Агафья пришла вместе со вдовой Татиной просить муки взаймы. Дело было обычное, никого не удивило. Гришка, увидев её, поднялся, подошёл и заговорил. Самого разговора мы не слышали. И вдруг, непонятно какая муха его укусила, он прикрикнул на девушку:
— Без тебя, что ли, старуха муку не принесла? Сидела бы дома, баба, а не перед неженатыми казаками вертелась!
Агафья вздрогнула и побледнела, в глазах у девушки блеснули слёзы. Она развернулась и убежала в темноту.
Вокруг костра повисла тишина. Федька вскочил, посмотрел на Гришку с такой злостью, какой я в нём никогда не видел, и бросился следом.
— Агафья! — крикнул он в темноту. — Постой!
И скрылся в той же темноте, что и девушка. Гришка выругался, передал вдове мешочек с мукой, но за девушкой не побежал. Посидел ещё немного у костра и пошёл в свою землянку.
С той ночи всё изменилось. Гришка, поняв, что потерял Агафью, ушёл в себя пуще прежнего. Он бродил мрачный, ни с кем не разговаривал и даже с Монголиком молчал. Федька же, напротив, расцвёл. Теперь они с Агафьей встречались каждый вечер, пусть и встречи эти были совсем невинными. Всё-таки старообрядцы народ суровый.
После этого в лагере наступило затишье. Стояли ясные морозные дни, снег скрипел под ногами, и жизнь текла своим чередом. Казаки достраивали избы, старообрядцы отделывали церковь изнутри. Орочи и нанайцы время от времени наведывались поторговать.
Мы с Умкой обживались в землянке, привыкая друг к другу, а Федька с Агафьей всё чаще виделись по вечерам. Гришка хмурился, но молчал, и, казалось, смирился с тем, что девушка выбрала не его.
Всё переменилось в одно утро. Я проснулся от странного, горьковатого запаха. Будто кто-то жёг сырые листья. Умка спала, уткнувшись носом мне в плечо, но я тихо выбрался из-под шкур и вышел наружу.
Мороз щипал лицо, небо на востоке только начинало розоветь, но по лагерю уже кто-то ходил. Игнат Васильевич стоял у конюшни, глядя куда-то в сторону леса. Увидев меня, он только мотнул головой:
— Чуешь? Не к добру.
Я принюхался. Запах шёл с юго-запада, оттуда, где за редкими лиственницами начиналась низина, поросшая осокой и низким кустарником. Снег там выпал позже, чем у нас, и лежал тонким слоем.
— Это лесом пахнет. Гариной, — пояснил Игнат Васильевич.
Он пошёл будить Травина, а я остался у конюшни, вглядываясь в серую мглу. Вскоре из землянок начали выходить и другие казаки. Запах становился всё сильнее, хотя солнце ещё не взошло. Дянгу, оставшийся у нас ночевать после очередного визита, вышел последним. Он постоял рядом, принюхиваясь, и вдруг резко повернулся ко мне:
— Огонь под снегом. Дянгу видел такое, когда был молодым. Земля дышит жаром, а сверху бело.
— Как это? — не понял я.
Дянгу не ответил. Рядом со мной возник, кутаясь в тулуп, урядник Гаврила Семёнович. Шмыгнув красным носом, он сказал:
— Лесной подстил гниёт, греется, потом загорается сам. Под снегом, под землёй тлеет. А потом выходит наружу. Я своими глазами не видал, но говорят, под Вологдой так чуть деревня не сгорела.
Сотник не стал медлить. Он разослал казаков проверить, нет ли где вблизи открытого огня. В лагере всё было спокойно, но в низине, в полверсте от нас, Гришка и Федька обнаружили странное место. Они вернулись быстро, возбуждённые, сбивчиво докладывая:
— Там снег тает, земля дымится, — выпалил Гришка. — Я в яму провалился по колено, а под ней жар, руку не сунешь.
— И запах, — добавил Федька, морщась. — Как от прелой листвы, только в сто раз хуже.
Травин велел седлать коней, но Дянгу остановил его:
— Коням там делать нечего. Земля тонкая, провалятся. Пешком идти надо, и лопаты взять.
Мы собрались быстро. Травин оставил Игната Васильевича за старшего в лагере, а сам с десятком казаков, включая меня, Ивана и Гришку с Федькой, отправился к дымящейся низине. Дянгу пошёл с нами.
Когда мы добрались до места, я остолбенел: среди белого снега чернели несколько проплешин, от которых поднимался тонкий, почти незаметный дым. Вокруг одной из них снег просел и местами превратился в рыхлую кашу. Из-под земли слышалось тихое шипение, и воздух над ямой дрожал, будто над костром.