Ковчег Иоффа - Шунина Наталья
Прожить три дня в лесу под гипнотической властью будильника — это полный сюр. Я вдруг как будто сам себя ударил по голове. Я понял, что за этой нежной привязанностью к будильнику стоит не приверженность распорядку, а страх. Я вдруг со стыдом осознал, что хватаюсь за этот единственный осколок цивилизации так, будто она разрушилась, и единственное, что осталось, — серый будильник. Я вдруг понял, что тоскую по городу, потому что панически боюсь жизни в лесу. С помощью будильника мне было легче превратить этот лес в галлюцинацию, чем узреть невиданную, величественную и фантастическую красоту этих мест, рядом с которой становишься мал, как горчичное зернышко. Человека цифрового века бьет озноб от всего настоящего, он боится подлинности, как огня, а уж когда речь заходит о дикой природе…
Будильник и обозначил кризис третьего дня.
Многих усилий мне стоило зашвырнуть часы в ручей и не поддаться соблазну поднять его, когда, пройдя по течению метр, он остановился, упершись в преграду из гнилых веточек и листвы. Я взял булыжник и с рыком запустил в то место. На лицо полетели брызги, но будильник остался цел.
Впереди меня ждала ночь без будильника. Когда я думал об этом, у меня появлялось ощущение темной-темной иррациональной бездны, существующей вне времени и даже вне пространства. Я боялся потонуть, не имея счета времени. Боялся сойти с ума. Что-то невероятно опасное пряталось в подлинности красоты тянь-шаньского леса.
А когда наступала тьма, леса уже не было. Был космос, не имеющий ни начала, ни конца, ни верха, ни низа.
Достижением, на которое были израсходованы все мои психические силы, было то, что ночью, не обнаружив будильника на привычном месте, я вытащил себя из палатки и посмотрел на звезды. Я испытал восхищение. От красоты, от ошеломительного чувства свободы, от победы над страхом.
То звездное небо останется для меня навсегда неназванным. Моя филологическая сущность отказывалась искать хоть какие-то словесные эквиваленты тому чуду. В молитвенном состоянии я то расширялся, то исчезал, становился то уязвим перед временем, то вечен. Не было категорий: плох я или хорош. Господствовали блаженство и спокойствие.
Признаться, в те мгновения киноцефала просто не существовало. И в его отсутствии я ощутил на следующий день ловушку: неужели, чтобы избавиться от него, мне нужно было избавиться и от своего «я», растворить его в чем-то? Такой трюк, конечно, практиковался еще на заре времен, однако мне казалось, что все-таки я пришел, чтобы жить в форме, в телесном воплощении… Как ни была прекрасна духовная экзальтация, я считал, что не менее прекрасна вещная, телесная жизнь с ее несовершенствами и противоречиями. Мне хотелось во что бы то ни стало вернуться к самому себе прежнему, к тому состоянию тела и сознания, которое было до переливания мне свинячьей крови.
Но как?! Как, как, как? После той ночи вырисовывались только два варианта: либо растворение «я», либо пожизненное единение с киноцефалом.
Помнится, в одной натурологической книжке с примечательными и чуть мрачными гравюрами, стилизованными под средневековое нидерландское искусство, я наткнулся на статью об аксолотле — саламандре с капюшоном. Если ей отрезать конечность, она отрастет. Если удалить мозг, вырастет мозг. Понимаете, да, к чему клоню?..
Это, конечно, феноменальное существо, потрясшее меня до глубины души. Даже странно представить, что эта древнейшая амфибия живет с нами на одной планете. И нет никакого культа аксолотля.
Увы, мой киноцефал имел признаки того аксолотля… Как я его ни расчленял бы, что бы ему ни удалял, как его ни препарировал бы, он восстанавливался через время и в полном объеме.
Через неделю в послеполуденное время, когда фавны отдыхают, а киноцефалы подают свой истошный глас, я завыл. Я сел на взгорье, откуда открывался вид на ручей и горы, и завыл… Долго и протяжно, не разбирая уже, кто из нас воет.
Начал я как-то скромно, словно бы еще находился в городе, но потом разошелся и завыл так, что и впрямь меня можно было бы отправить на какой-нибудь этнологический конкурс по вою. Жаль только, что легче мне не становилось. Я пробовал разные тональности: ниже, выше, со скрипом и хрипом или же с придыханиями. Я пытался смотреть через этот громкий звук. И тогда горы окутывались таинственной дымкой. А потом я пытался в этот вой, который, казалось, лился отдельно от меня и без всякого моего ведома, нырнуть — и это тоже удавалось на раз, точно звук был пространством, а не звуком, точно он имел плотность и густоту.
— На хера ты здесь воешь? — услышал я в глубине этого нырка.
Я даже словил какое-то мимолетно невнятное удовольствие от этой слуховой галлюцинации, пока меня здорово не тряхнули за плечо.
Послышались угрозы, что меня скинут вниз, если я не заткну свою пасть. Я встал и без малейшей рефлексии заломил потревожившего меня хама. Вой так разогнал киноцефальную кровь, что мне не составило труда это сделать.
Мне было важно объяснить и ему, и себе, какого, черт возьми, хрена я вою, с какой важной целью я это делаю.
— Я избавляюсь от зверя внутри, — сказал я, убрал с хама колено и позволил ему сесть.
В течение нескольких секунд он смотрел на меня, словно я аксолотль или невиданное существо. Взгляд его сначала был строгим, обвиняющим, потом человек расхохотался в голос. Мне смеяться не хотелось, и я протянул руку и представился:
— Иван.
Он вытащил из кармана своих высокотехнологичных штанов флягу, глотнул, зажмурился и протянул ее мне со словами:
— Я — Игорь.
Когда я глотнул самогона, который после семидневного поста обжег мое нутро, словно огненная саламандра, Игорь протянул мне руку. И рукопожатие свершилось.
Мужик оказался приятным. Он становился все приятнее и приятнее. Он был остроумным, хорошо образованным. Я бы не удивился, если бы узнал и о его высоком социальном положении. С каждым глотком из фляги Игорь становился харизматичнее.
Сначала мы пили молча. Иногда улыбались. Вроде друг другу, но тут же переводили взгляд на лес. Потом Игорь похлопал меня по плечу, словно своего братана. Следом — я его. В общем, кончилось тем, что мы решили логичным закусить моей полбой и его тушенкой. Я позволил себе разговеть ввиду выпитого.
Фляга давно кончилась. В рюкзаке Игоря оказались еще запасы, и мы продолжили сабантуй.
— Значит, зверя выгонял? — с обаятельной, но уже весьма хмельной улыбкой спрашивал он в который раз.
— Зверя, — кивал я и зачем-то прикладывал два сложенных пальца — указательный и средний — к смиренно опущенному лбу, то ли креститься начинал, то ли на аджна-чакру давил.
— И религиозен, значит. Вижу, что фанатик, — с каким-то удивительным выражением, на которое невозможно было обидеться, говорил Игорь.
И его заинтересованность заставляла меня с ним соглашаться (хотя, помилуйте, фанатиком я не был и быть не мог ввиду своей мультирелигиозности). Его неточное определение вызывало во мне такой теплый резонанс, так мне было приятно от его вовлеченности в мои витиеватые психологические арабески, что я кивал. Через пару минут я говорил:
— Природно, знаешь ли, религиозен. По факту, так сказать, но не воцерковлен.
— По факту, — соглашался он, — вижу, что по факту. Поэтому и говорю «фанатик».
— Ну а ты? — спрашивал я.
— Да и я со зверем, — отвечал он серьезно и задумывался.
Потом этот диалог повторялся с небольшими модификациями и, как мне казалось, все с большей интимностью.
Наиболее важная модификация была такая:
— Значит, зверя?
— Зверя.
— Как ты там говорил? — щелкал он пальцами, тщетно пытаясь во хмелю припомнить формулировку про то, что я от природы религиозен, но не воцерковлен, — Это, как его? По факту, да?
— По факту, — вздыхал я, — по факту. От природы то есть. Без всякой заслуги. Даже без желания. Может быть, кто его… может быть, и не хотел я… может быть, и отказался…
— Ты это, подожди-подожди! Угомонись, Ваня, — авторитарно, но все еще доброжелательно повышал он тон. — И так мысль вихляет… А ты со своими слюнями… На кой ляд они мне, а? Тут главное, что по факту.