Регистрация - Глуховский Дмитрий Алексеевич
Вышел на улицу, окинул магазин взглядом со стороны. Вывеска «Вавилонская библиотека» и вдохновленный Эшером логотип смотрелись на фоне возникшего из заводских руин миражного стеклянного города вполне уместно. Сюрреалистично немного — но уж не более сюрреалистично, чем любой другой фрагмент Москвы.
Москва тут была совершенно довоенная, вневоенная, обычная такая летняя Москва, ленивая и благостная, как кот на солнце. Сидел Максим на террасе в кафе в соседнем дворике, жевал салат, ловил клочья белого пуха в тарелку, ничего не читал и ничего не смотрел, берег аппетит и приличное настроение.
Не хотелось развеивать волшебство неврозом и паранойей эмигрантских медиа. Пока казалось, что еще не все потеряно, был азарт их читать. Была у Максима раньше надежда на такие новости, о которых по ящику не расскажут, трещинки по глиняным ногам режима была надежда первым углядеть. Но постепенно Максиму стало ясно, что колосс устоит, что ноги там, увы, какой-то совершенно невообразимой толщины. И вот условная «Медуза» перестала эту тайную надежду питать. Превратилась в прививку от бешенства, в обязаловку: пятьдесят уколов в живот — колоть надо, вопросов нет, но приятного мало.
Жизнь от жара войны оплавилась, оформилась, да, местами уродливо и жестоко. И вот эта условная «Медуза» это все жестокое и уродливое слишком выпячивала; Максим понимал, почему — потому что должна, больше-то про это все никто не напишет. Но не только же из уродства состояла теперешняя жизнь, и невозможно было только на уродство смотреть, чтобы при этом не хотелось непременно сдохнуть. В общем, все сложнее становилось Максиму открывать «Медузу» и иже с ней.
И Кирюха ему говорил — мол, что ты ее читаешь все время, у тебя же на нее аллергия? Да Максиму и самому часто хотелось этого: не вакцину колоть, а опиаты, не новости читать, а Пруста, или Франзена, или Фаулза, или Джойса, словом — что-нибудь, совсем никак с Россией не связанное, и желательно чтобы вообще с реальностью связанное не сильно. Качаться на пресных волнах радио «Морфей», как в колыбельке. Но именно из-за Кирюхиной ситуации нельзя было совсем рвать с реальностью. Реальность была подлая и зыбкая, неверная и непредсказуемая, по ней под опиатами было никак не пройти, с ней всегда начеку было нужно: она так и норовила плутающих человечков затянуть и заглотить.
Максим открыл телегу, хотел было набрать Кириллу, но ограничился просто месседжем:
«Ты как там? Как собеседование?»
Кирюха не отвечал, и Максим уже успел начать беспокоиться, палец завис над кнопкой с трубкой, но представил себе, как сын сейчас будет недовольно пыхтеть, мол, от родительской гиперопеки уже никакого спасу...
И еще: Максим очень старался Кирилла без острой необходимости не запугивать. То есть, лично пытался вырастить непоротое поколение. В себе самом страх перед государством, сколько мог, давил, а в сыне тем более. С самого детства прямо: хотелось свободного человека для свободного мира воспитать. Кто же знал, что свободный мир тоже медным тазом накроется.
Ладно, ничего с ним не могло случиться. Всего-то полдня прошло.
Или могло?
Это было довольно жуткое, на самом деле, чувство. Проскользнуло однажды в голове такое сравнение, которое Максим ни Марине вслух произнести, ни себе самому даже озвучить не разрешил: как онкологический диагноз это. Вот ставят тебе его — и все, теперь будешь жить в тени смерти. Всегда теперь будет зябко. А в один день — близкий или далекий — вспомнят о тебе еще и раздавят.
На Кирюху, на их единственного чудесного сына, положили глаз. Он-то сам об этом думать не хотел, да и Максиму с Мариной думать еще запрещал, но о таком пойди забудь. И он в тени, и вся семья с ним вместе в этой тени.
Зябко.
Но перетерпел и дождался.
«Норм ) расскажу»
И такая теплая волна, как в детстве на Черном море, накатила на Максима. Смыло с души щекотную паскудную паутинку, сразу задышалось посвободней. Хотел сыну еще какое-нибудь эмодзи послать ободряющее-одобряющее, но закопался в них, а пока копался, вспомнил, что у молодежи уже вместо эмодзи стикеры, и решил, что его желание говорить с сыном на одном языке все равно дело обреченное и нелепое, как седые волосы закрашивать, чтобы двадцатилетним девчонкам казаться не дедом, а мужчиной неопределенного возраста. Не надо с седыми мудями к юности примазываться, это жалко. Юность тех, кто перед ней заискивает, презирает.
Но все же написал: «Круть!». Дожевал, зарядился от солнца, взял с собой с кофе в бумажном стаканчике, на крыльце с сигареткой посмаковать, пошел в магазин.
И уже через витрину увидел неладное.
Галина убирала с полок книги, то и дело оглядывалась на кого-то через плечо. На кого? Максим залпом допил и дернул ручку.
— Галина Игоревна, а что у нас тут происходит-то?
Полка была прорежена, смотрелась как челюсть с выбитыми зубами. Под ногами у Галины стояла картонная коробка, в коробку были сложены Быков и Улицкая, Зыгарь и Сорокин.
— Чистки? — пошутил он.
— Там эти... — Галина повела осторожно седой головой, указывая вглубь магазина. — Активисты пришли.
— Какие активисты?
— С ленточками. Георгиевскими.
— Так. Чего хотят?
— Ну вот скандалят, что иноагентов продаем, — прошептала она.
Максим кивнул: понятно. Мигом все вернулось, что морской водой смыло, опять всю человеческую требуху у него внутри какой-то холодной металлической сеткой стянуло.
Быков и Улицкая глядели на него из коробки, как котята, которых топить понесли — со дна ведра. Вот и за ними пришли, выходит.
Магазин у него был не центральный и не центровой, и в войне миров он не в главных сражениях принимал участие, а в периферийных. Но все флагманские книжные свои флаги уже давно приспустили, как и их дирекция — портки, а Максимов маленький и гордый магазин, пусть и находящийся за Трешкой, держался. В «Дом книги» на Новом Арбате или в «Москву» на Тверской все время забредали то депутаты, то прокуроры, то телеведущие, и, чтобы не провоцировать их, там давно уже отказались от спорных авторов, на видном месте, наоборот, разместив стенды, посвященные СВО. Это у них как оберег было. Максим их за это старался не судить, но совсем уж не презирать не мог.
Был, правда, прецедент с Акуниным. Когда Григория Шалвовича внесли в список террористов и экстремистов, издательство все тиражи из книжных отозвало. Просто позвонила дистрибуция и сказала, что экспедиторы приедут и со следующей поставкой все заберут, хотя прекрасно было понятно, что никакого терроризма Акунин не оправдывал, а просто назвал вещи своими именами, да и вообще стал жертвой провокации, вероятно, спецслужбистской. Максим тогда к этому издательству уважение как-то сразу подрастерял — и не зря, как выяснилось, потому с Акунина там все только началось, а дальше они и биографию Пазолини с вымаранными страницами выпустили, и вообще черт-те что.
Но ладно, слово «терроризм» было чернокнижным заклинанием, этакая охранительская «Авада кедавра»: от него сразу разум мертвел. Но то терроризм, а то иноагентство. Одно другому не тождественно. Помаленьку отжирали гады у Максимова мира по куску, как лангольеры у Кинга. Так скоро и стоять негде будет!
Тогда-то ладно: не будешь же с издательством по поводу его товара спорить, это их выбор — а тут выбор Максима, тут уже от него лично все зависит. Тут сдавать нельзя, сказал себе он: момент истины.
— Обратно расставляем, — распорядился он. — Я разберусь.
Он нацепил на себя карнавальную маску начальника — насупил брови, рот скривил, подышал, чтобы выровнять пульс, и пошел этим активистам навстречу. Их было двое — мужчина и женщина, на руках повязки, как у дружинников, и рожи у них были отвратительные. Из тех, что вперед без очереди лезут.
— Добрый день, — поздоровался с ними Максим.
— Вы директор? — прищурился мужчина.
— Допустим.
— У вас тут продаются книги предателей родины, русофобов и иноагентов.
— Меня зовут Максим, — представился он. — А вас как?