Моридун (СИ) - Кузнецов Владислав Эдвардович
Так что Урбан прав, очень прав, и Немайн решает ему это показать — чтобы, сделав шаг навстречу, пролетел дальше, размахивая руками.
— Даже если меня, скажем, постригут насильно, я не буду считать себя связанной обетами ни в малейшей степени, — заявила сида. С прижатыми к голове ушами и глазами в щёлку это даже звучало сколько-то убедительно.
— Чтобы тебе не могли навязать нежелаемого, нужно иметь силу или репутацию. Лучше всего — и то, и то вместе, — принялся рассуждать отец Луций. — Крещёная богиня — не простая мирянка, путь даже хорошего рода. Опять же, ты сида и тебя зовут Немайн. Ты не можешь лгать, и это хорошо — это полностью исключит самозванство! Тебе и делать ничего не надо… Твоя речь-отречение была, правда, немного безыскусна, но искренна и хороша, вот только что она людям? Очередное рассуждение учёного софиста о том, что «Илиаду» написал не Гомер, а другой грек с тем же именем.
На мгновение за столом повисла тишина. Епископ Теодор и сесть не успел — хохотнул. Осёкся от слов сиды.
— Отец Луций, вы уверены, что вы служите той силе? — спросила Немайн. — У вас очень хорошо получается лишать людей надежды. Хотя решение проблемы моей так называемой «божественности», ещё раз напомню, заключается всего-навсего в том, чтобы пастырь хорошо исполнял свою службу. Сумел донести до простого люда мысли Аврелия Августина или Дионисия Ареопагита.
— Рано тебе, Луций, быть епископом, — бухнул Урбан. — И да, мне тут птичка напела о вашем прошлом диспуте… Случись война, ты за кого молиться будешь? За наших, али за германцев?
Аммиан Марцеллин как-то заметил, что ни один дикий зверь не бывает так враждебен по отношению к человеку, как большинство христианских сект по отношению друг к другу. Здесь сцепились лично заинтересованные представители поместных церквей, и битва стоила арены Колизея. Немайн чувствовала себя персонажем старинного мультфильма, который сначала водит погоню кругами вокруг дерева, а потом уютно сидит на ветке, глядя, как его враги мутузят друг друга внизу.
Местным слабым элем взрослый мужчина быстрей обожрался бы до полусмерти, чем напился, но по мере того, как кувшины на столе пустели, а в блюдах с закусками начинало проглядывать донышко, разговор становился резче и резче.
Вот Теодор уже закатывает рукава далматики по локти, словно собирается сойтись на кулаках — и на его руках становятся видны раскрасневшиеся шрамы.
— Вот ты кричишь про войну, Урбан. Но не тебе на неё идти! Ты не видел, как стекленеют глаза человека, которого ты пронзил копьём. Не стучался щит в щит с дышащим, живым и хотящим жить, и, здесь и сейчас, желающим убить тебя — зачастую более яростно, чем выжить в схватке… Я некогда призвал войну на свои земли, я видел её лик. Я надеялся увидеть воительницу, которая тоже желает замолить грехи. А здесь сидит гордячка, которая ничего не поняла и ничему не научилась. Разве что, может, в своём холме по людям соскучилась. И мне, знаешь ли, наплевать, та это сида или другая такая же. Она должна быть под присмотром!
Немайн смотрела на человека, которого замучила совесть оттого, что он убивал вооружённых, несдавшихся врагов. Ей приходится жить с тем, что она теряла друзей. Как ни испытывай, как ни вылизывай ракету — молодые конструкции могут взорваться. Вот через полста лет эксплуатации звёздные корабли с её реакторами, быть может, выйдут на безаварийный уровень.
Может, ещё и поэтому она выбрала тогда наблюдение за стартом с небезопасной дистанции. Хотела разделить если не славу, то риск с теми, кто уходил в небо на машинах с сердцами её разработки.
А ещё она помнила свою мать, постаревшую не столько от прожитых лет, сколько от хлопот и горя, с прямой спиной и поднятым подбородком обходящую жидкие ряды защитников её дворца — их едва хватало на парные посты в скольких-то важных точках. Сенат уже объявил её преступницей, полевая армия и гарнизон столицы приняли другую сторону. Всё, что Мартина могла сделать — это обойти посты во дворце и освободить последних верных стражей от данной им присяги.
— Не хочу, чтобы они умерли, — сказала дочерям.
Младшая, которую учила она сама, тихо плакала.
Старшая — будущая Немайн — тихо спросила:
— Ты правда думаешь, что они стали бы за нас сражаться?
— Не знаю, дочь. У них в городе семьи, да и потратить себя на безнадёжно проигранное дело — горькая участь. Но и клятвопреступников я из них делать тоже не хочу.
Немайн вздрогнула.
Кусочек старой памяти, восстановившийся после «грёзы», всплыл слишком уж к месту. Настолько, что она почти позабыла о споре, который определял ей настоящее. А он продолжается. Вот, отец Луций продолжает очередную горячую речь.
— … но общая вера с англами и саксами может помочь! Вы сами признаёте, что нынешний король Мерсии неплохо относится к некоторым из здешних королевств. Сам он язычник, но у него жена и дети крещены по здешнему обряду. Быть может, общая вера с саксами притупит их…
— Зверство? — перебил Урбан. — Не думаю. Вон, вотадины давно крестились, по нашему обряду — и что? Как ходили на нас, так и ходят. А я должен сидеть на соборах на одной скамье с их безграмотными епископами, иные из которых путают filis и filia, скалятся мне в лицо и ждут, когда храбрые витязи их королевств выгонят меня из последней римской крепости на острове, а утварь из моего собора не поднесут во искупление грехов своим церквам.
Отец Луций пожал плечами.
— И всё-таки короли Севера не вырезали ваших людей, и редко обращали в рабство. Да и западные бритты, знаешь ли, не ангелы.
— Раз для папы Григория ангелами были англы, для нас честь не быть ими!
Эти уже сцепились и продолжают старый спор между старой романо-британской церковью и папским Римом. Прошли времена, когда посланников папы принимали с надеждой, граничащей с восторгом. Впрочем, те области, что двести лет назад цеплялись за любой намёк на помощь с континента давно говорят на лающих германских наречиях.
Зато преосвященный Теодор оказался свободен от словесной битвы. Спросил:
— А вот ты, дочь моя, почему решила освятить меч? Не боишься, что он перестанет рубить врагов, как мясницкий нож, благословлённый святым Колумбой, отказался забивать скотину?
— Зато отлично резал из дерева фигурки святых, — откликнулась Немайн. — Как думаешь, если бы его взял в руки лекарь, чтобы вскрыть нарыв или отсечь поражённый антоновым огнём орган, нож тоже отказался бы резать?
Теодор откинулся на спинку стула, изучая лицо ушастой, словно пытался поймать на лжи ту, которая не может врать физиологически.
— И всё-таки… Что такое для тебя освящение? Повод потешить гордыню? Способ ограничить зло приносимое оружием в мир сей? Ещё что-то?
Немайн пожала плечами.
— Скорее просто сделать его живее и роднее. Приручить. Да, это подразумевает, что у Тови будет характер, и некая своенравность, но вещь, которой человек пользуется, в которую вкладывает заботу, тем более освящает — существует немножко по другому, чем «дикая» или «ничья». А то и «брошенная»! Ты, преосвященный, никогда не замечал, что дом без хозяйки чем-то похож на бродячего пса?
Теодор помолчал, осмысливая ответ.
— Теперь мне будут сниться кошмары о несчастных, неосвящённых молотках и кувшинах, обречённых на свой, вещный, ад, потому что люди-хозяева не позаботились о них так, как ты о своём оружии.
Немайн промолчала, только чуть подняла уголки губ. Засчитала собеседнику шутку? Или жестокая сида насмехается над священником которого обрекла на несчастье? Поди знай.
Теодор помолчал ещё. Потом неторопливо, словно нехотя, прибавил:
— Завтра, если Луций откажется, я сам благословлю твою Тови, и опояшу тебя ею.
Приор остановился на половине фразы в своём споре с Урбаном.
— Я не отказываюсь от уговора, но если великолепная Флавия Немайн предпочтёт, чтобы её оружие освятил целый епископ, а не скромный римский монах, я не обижусь. Действительно.
— А я вообще считаю идею освящения мечей в алтаре отличной штукой! — заявил Урбан. — Завтра я буду сослужить обедню с преосвященным Теодором, и присоединю своё благословение к его. А уж как вернусь в Гвент…