Два барона (СИ) - Щепетнев Василий Павлович
— Почему в семь? — не поняла Крашеная Выдра.
— Это они так шутят, мужички. Народный юмор.
— Ах, юмор… Смешно, — мрачно сказала Крашеная Выдра.
— Смешно, да не до смеха. Весть о добрых и щедрых врангелевцах бодрым шагом идет по России, и мужички начинают чесать затылки — может, и неплохо было бы вернуть старые времена, когда пуд пшеницы стоил рубль — но серебряный рубль? А Врангель ещё и закон принял, земельный.
— Как «Декрет о земле»? — спросила Таня.
— Вроде него, но заманчивее. В большевистском декрете земля объявляется собственностью государства, а крестьянам даётся в пользование. По Врангелю же земля объявляется собственностью крестьянина, с правом распоряжаться по своему усмотрению и самой землёй, и урожаем. Никакой продразверстки! Урожай — твой, и никак иначе. Хочешь — сам ешь, хочешь — продавай по рыночной цене. Малосознательным мужичкам сейчас это нравится, а к осени будет нравится ещё больше.
— Почему к осени? — продолжила спрашивать Таня. У её родителей прежде была усадебка, сто десятин пашни, и остального понемножку, леса, луга, даже пруд был, и она считала себя знатоком сельского хозяйства.
— Засеяли-то мужички много меньше, чем прежде. Чего, решили они, стараться, если всё отберут продразверсткой, засеем только-только, чтобы себя прокормить, да на семена. Только продразверстка никуда не делась, армию кормить нужно? Необходимо! Пролетариат кормить нужно? Нужно. Совслужащим паек нужен? По третьей категории. Остальные как хотят, а этим пропитание следует обеспечить. И постараются, не сомневайтесь. Изымут всё, и то, что на собственный прокорм, и то, что на семена. Тогда Врангеля будут встречать хлебом-солью, если хлеб-соль ещё останутся.
Потому Троцкий считает жизненно необходимым покончить с Врангелем ещё летом. А барон, как вы понимаете, с этим решительно не согласен, и старается укрепиться в Крыму, дождаться осени, или даже будущей весны, и ужо тогда ударить.
— А он сможет — укрепиться? — осторожно спросил Жираф.
— Он вернул в строй множество офицеров, сейчас их тридцать тысяч, и двадцать — в тыловых службах. Если каждый фронтовой офицер поведет в бой взвод нижних чинов, получится огромная армия. Вопрос лишь в том, найдется ли достаточное число нижних чинов.
— Но ведь их нужно вооружить, обмундировать, накормить и научить, не так ли? — это Милый Котик.
— Судя по данным разведки, у Врангеля появились неучтенные нами возможности. У него уже более сотни танков, столько же аэропланов, две или три тысячи орудий, тысяча пулеметов, о винтовках и не говорю. И пуль, и снарядов — не жалеют. Учиться, учиться и учиться — вот лозунг Русской армии. Учиться побеждать. И офицеры стараются, учат. Вот выучат по науке солдат, тогда и пойдут на Москву.
— Военлёта запросто не выучишь, — подал голос хозяин.
— Иностранцы у него в военлётах. Германия, Австрия, даже десяток турок есть. А на танках — негры! «Черные пантеры»! И ещё вот что… военлёт один, красный, взял, да и перелетел к Врангелю. Они, военлёты, народ ненадежный, а возможностей много. Троцкий, вестимо, разгневался, и пригрозил расстрелять за каждого перебежчика двух человек из отряда, — Игуан осушил уже четвертую рюмку, и теперь вытер рот тылом кисти. Захорошел Мишенька.
— И что? — спросила Крашеная Выдра трагическим, полным нехороших предчувствий, голосом.
— И на следующий день к Врангелю перелетел весь отряд! Их у Красной Армии и без того мало, аэропланов, а стало ещё на восемь меньше. Миронова — отряд был в подчинении у Миронова, — Троцкий хотел расстрелять, но ограничился неделей ареста. За эту неделю к Врангелю перебежало три эскадрона красных казаков.
— Перескакало, — поправил Фазан.
— Можно и так выразиться. Но в документах — перебежало. Как учит марксизм, если в одном месте убыло — в другом прибыло. И теперь летуны сбрасывают на головы бывшим товарищам…
— Неужели бомбы? — ахнул Милый Котик.
— Хуже. Листовки. Мол, переходите к нам, не пожалеете, что вам помирать за Троцкого? А поскольку Красная армия во многом крестьянская, и крестьяне понимают, каково ныне мужику живется, всё это… — Игуан на несколько мгновений замолчал, решая, что сказать, — всё это нужно принимать серьёзно.
Иванов тем временем разлил по рюмкам остатки самогона.
— За победу! За нашу победу! — сказал он заключительный тост.
Как не выпить за нашу победу?
Выпили.
Дальше пошел разговор бестолковый, обо всём и ни о чём, и он ушел по-английски, не прощаясь, лишь кивнул Тане.
Выпил немного, только дьявола раздразнил. Но голова соображала со слышимым скрипом.
Он решил пройтись по улицам. Погода переменилась, выглянуло солнце, и можно было, пусть с трудом, представить, что у причала его дожидается галиот «Секрет».
Он шел неспешно, постепенно избавляясь от дурного спирта, как вдруг с ним поравнялся автомобиль — большой, серый автомобиль, который под стать хоть Великому Князю, хоть наркому.
Дверца салона приоткрылась.
— Саша, забирайся, — сказал голос. Женский голос. Знакомый голос.
— Лара?
— Она самая. Не мешкай!
И он мешкать не стал.
Глава 11
Окончание
Автомобиль был серый, хищный, опасный. Шофер сидел впереди, молодой парень с загорелой шеей и коротко стриженным затылком. Форма на нем была офицерская, новая, сукно еще топорщилось на плечах, но без погон. Похоже, парень, из балтийских, с флота, и что форму ему дали с чужого плеча.
— На дачу, — сказала Лара.
Она не спросила. Она приказала. Голос у нее был низкий, с той хрипотцой, которая появляется у женщин, когда они говорят по утрам, еще не выпив чаю, но Лара не пила чай. Она пила шампанское. Немного, один бокал. Утренний, да. И курила папиросы, длинные, с золотым ободком, которые он помнил еще по тем временам. По тем трем неделям.
Шофер тронул машину плавно, никакого рывка, никакой суеты. Он знал свое дело. Может быть, он водил адмиральский мотор, пока не случилось то, что случилось. Теперь он возил Лару. Многие теперь возили Лару.
Машина пошла по набережной, и он смотрел в окно на воду. Вода была серая, как машина, как дома, как небо. Все было серое, кроме Лары. Лара была в черном. Черное платье, черные волосы, черные глаза. И красные губы. Это была единственная краска, и она была как выстрел.
В салоне пахло табаком, коньяком и духами. Духи были французские, он узнал запах. Раньше он знал такие вещи. Раньше, до всего, он знал, какой коньяк пьют в хороших домах и какие духи выбирают женщины, которые не спрашивают, сколько стоит. Потом он забыл. Вернее, он заставил себя забыть, потому что помнить было больно, а боль отвлекала. А когда у тебя пустой желудок и сапоги просят каши, отвлекаться нельзя. Нужно думать о том, как добыть еду. Или о том, как прожить еще один день.
Они ехали в машине, и его слегка мутило — не от поездки, а от сытости. От той странной тяжести в желудке, которую он почти забыл. Он помнил чувство голода гораздо лучше. Голод был острым и чистым. Сытость была мутной и немного стыдной. Как будто ты что-то украл, сам не зная что.
— Лара, — сказал он.
Она приложила палец к его губам, указав глазами на шофера. Шофер не оборачивался. Он смотрел на дорогу, но у шоферов есть уши, а у этого парня, наверное, было еще и желание выслужиться. Или просто любопытство.
Он замолчал.
Они выехали с набережной и покатили по проспектам, которые он знал, а потом по каким-то улицам, которых он не знал. Город менялся. Он менялся быстро, быстрее, чем он успевал запоминать. Дома стояли те же, но вывески были другие, и люди шли по тротуарам другие, и даже воздух пах иначе. Раньше пахло дымом из труб и конским навозом, иногда — свежим хлебом из булочной на углу. Теперь пахло сыростью, креозотом и тоской. Тоска господствовала, её чувствуешь кожей, как приближение грозы.
Мотор заработал громче, и его вдавило в спинку сиденья. От скорости стали сливаться дома, сначала в отдельные пятна, потом в сплошную серо-желтую полосу. Это было похоже на синематограф, когда ленту пускают слишком быстро и лица превращаются в серые маски без глаз. Ему вдруг захотелось, чтобы и вся его жизнь промелькнула так же — быстро и без подробностей. Но подробности оставались. Они всегда остаются.